104 заметки с тегом

книги

Дочери Каина. Николай Гумилев

Это было в золотые годы рыцарства, когда веселый король Ричард Львиное Сердце в сопровождении четырехсот баронов и бесчисленного количества ратных людей переправился в Святую Землю, чтобы освободить гроб Господень и заслужить благосклонность прекрасных дам. Как истинный рыцарь, он прямо шел на врага, но, как мудрый полководец, высылал вперед разведчиков. И во время трудного перехода через горы Ливана для этого был выбран сэр Джемс Стоунгемптон, воин молодой, но уже знаменитый, красотой и веселостью уступавший разве только самому Ричарду. Когда ему сообщили королевский приказ, он проигрывал последний из своих замков длинному и алчному темплиеру и был рад под удобным предлогом отказаться от невыгодной игры. Быстро вскочил он на уже оседланного коня, выслушал последние указания и галопом помчался по узкой тропинке, оставляя за собой медленно двигающееся войско.

Прекрасна для смелого сердца дорога над пропастями. От мерного звона копыт срываются камни и летят в пустоту, а путнику кажется, что вот-вот оборвется и он, и сладко будет его падение. На соседних вершинах хмурится густой кустарник: наверно странные звери скрываются там. Охваченные головокружением, бешеные скатываются водопады. Все стремится вниз, как будто в глубинах земли изумрудные гроты и опаловые галереи, где живет неведомое счастье.

Сэр Джемс скакал, напевая, и веселая улыбка скользила по его юношеским красивым губам. Не всякому достается великая честь быть передовым, и не всех ожидают в старом замке над Северным морем стройные невесты с глазами чистыми и серыми, как сталь меча. Да и не у всякого могучее сердце и могучие руки. Сэр Джемс знал, что очень многие завидуют ему.

Вечерело, и сырые туманы выходили из пещер, чтобы побороться с неуклонно стремящимся к западу солнцем. От низких жирных папоротников поднимался тяжелый запах, как в подземелье, где потаенно творятся недобрые дела. Чудилось, что все первобытные и дикие чары ожили вновь и угрюмо выслеживают одинокого путника. Вспоминались страшные рассказы о чудовищах, еще населяющих эти загадочные горы.

Конь под сэром Джемсом храпел тяжело и быстро, каждый шаг его был ужас, и на его атласисто-белой шкуре темнели пятна холодного пота. Но вдруг он застыл на мгновенье, судорожная дрожь пробежала по стройному телу и, заржав, закричав почти как смертельно раненый человек, он бросился вперед, не разбирая дороги. А позади сэр Джемс услышал мягкие и грузные прыжки, тяжелое сопенье и, обернувшись, увидел точно громадный живой утес, обросший рыжей свалявшейся шерстью, который гнался за ним уверенно и зловеще. Это был пещерный медведь, может быть последний потомок владык первобытного мира, заключивший в себе всю неистовую злобу погибшей расы. Сэр Джемс одной рукой вытащил меч, а другой попробовал осадить коня. Но тот мчался по-прежнему, хотя безжалостные удила и оттянули его голову так далеко, что всадник мог видеть налитые кровью глаза и оскаленную пасть, из которой клочьями летела сероватая пена. И не отставая, не приближаясь, неуклонно преследовало свою добычу чудовище со зловонным дыханием.

Никто не мог бы сказать, как проносились они по карнизам, где не пройти и дикой кошке, перебрасывались через грозящие пропасти и взлетали на отвесные вершины. Мало-помалу темный слепой ужас коня передался и сэру Джемсу. Никогда еще не видывал он подобных чудовищ, и мысль о смерти с таким отвратительным и страшным ликом острой болью вцепилась в его смелое сердце и гнала, и гнала.

Вот ворвались в узкое ущелье, вот вырвались.

И черная бездна раскрылась у них под ногами. Прыгнул усталый конь, но оборвался и покатился вниз, так что слышно было, как хрустели его ломаемые о камни кости. Ловкий всадник едва успел удержаться, схватясь за колючий кустарник.

Для чего? Не лучше ли бы было, если бы острый утес с размаха впился в его высокую грудь, если бы пенные воды горных потоков с криком и плачем помчали холодное тело в неоглядный простор Средиземного моря?! Но не так судил Таинственный, Сплетающий нити жизни.

Прямо перед собой сэр Джемс увидел тесную тропинку, пролегавшую в расщелине скал. И, сразу поняв, что сюда не пробраться его грузному преследователю, он бросился по ней, разрывая о камни одежду и пугая мрачных сов и зеленоватых юрких ящериц.

Его надежда оправдалась. И по мере того, как он удалялся от яростного рева завязшего в скалах зверя, его сердце билось ровнее, и щеки снова окрасились нежным румянцем. Он даже усмехнулся и, вспомнив о гибели коня, подумал — не благороднее ли было бы вернуться назад и сразиться с ожидавшим его врагом.

Но от этой мысли прежний ужас оледенил его душу и странным безволием напоил мускулы рук. Сэр Джемс решил идти дальше и отыскать другой выход из западни, в которую он попал.

Тропинка вилась между каменных стен, то поднималась, то опускалась и внезапно привела его на небольшую поляну, освещенную полной луной. Тихо качались бледно-серебряные злаки, на них ложилась тень гигантских неведомых деревьев, и неглубокий грот чернел в глубине. Словно сталактиты поднимались в нем семь одетых в белое неподвижных фигур.

Но это были не сталактиты. Семь высоких девушек, странно прекрасных и странно бледных, со строго опущенными глазами и сомкнутыми алыми устами, окружали открытую мраморную гробницу. В ней лежал старец с серебряной бородой, в роскошной одежде и с золотыми запястьями на мускулистых руках.

Был он не живой и не мертвый. И хотя благородный старческий румянец покрывал его щеки, и царственный огонь мысли и чувства горел неукротимый в его черных очах, но его тело белело, как бы высеченное из слоновой кости, и чудилось, что уже много веков не знало оно счастья движения.

Сэр Джемс приблизился к гроту и с изысканным поклоном обратился к девушкам, которые, казалось, не замечали его появления: «Благородные дамы, простите бедному заблудившемуся путнику неучтивость, с которой он вторгся в ваши владения, и не откажите назвать ему ваши имена, чтобы, вернувшись, он мог рассказать, как зовут дев, прекраснее которых не видел мир».

Сказал и тотчас понял, что не с этими словами следовало приближаться к тем, у кого так строги складки одежд, так безнадежны тонкие опущенные руки, такая нездешняя скорбь таится в линиях губ, и склонил голову в замешательстве. Но старшая из дев, казалось, поняла его смущение и, не улыбнувшись, не взглянувши, подняла свою руку, нежную, как лилия, выросшая на берегах ядовитых индийских болот.

И тотчас таинственный сон окутал очи рыцаря.

На сотни и сотни веков назад отбросил он его дух, и, изумленный, восхищенный увидел рыцарь утро мира.

Грузные засыпали гиппопотамы под тенью громадных папоротников, и в солнечных долинах розы величиною с голову льва проливали ароматы и пьянили сильнее самосских вин. Вихри проносились от полета птеродактилей, и от поступи ихтиозавров дрожала земля. Были и люди, но немного их было.

Дряхлый, всегда печальный Адам, и Ева с кроткими глазами и змеиным сердцем жили в убогих пещерах, окруженные потомством Сифа. А в земле Нод, на высоких горах, сложенное из мраморных глыб и сандального дерева, возвышалось жилище надменного Каина, отца красоты и греха. Яркие и страстные пробегают перед зачарованными взорами его дни.

В соседнем лесу слышен звон каменных топоров — это его дети строят ловушки для слонов и тигров, перебрасывают через пропасти цепкие мосты. А в ложбинах высохших рек семь стройных юных дев собирают для своего отца глухо поющие раковины и бдолах, и оникс, приятный на взгляд. Сам патриарх сидит у порога, сгибает гибкие сучья платана, острым камнем очищает с них кору и хитро перевязывает сухими жилами животных. Это он делает музыкальный инструмент, чтобы гордилась им его красивая жена, чтобы сыновья распалялись жаждой соревнованья, чтобы дочери плясали под огненным узором Южного Креста. Только когда внезапный ветер откидывает на его лбу седую прядь, когда на мгновенье открывается роковой знак мстительного Бога, он сурово хмурится и, вспоминая незабываемое, с вожделением думает о смерти.

Мчатся дни, и все пьяней и бессонней алеют розы, и комета краснее крови, страшнее любви приближается к зеленой земле. И безумной страстью распалился старый мудрый Каин к своей, младшей дочери Лии. В боренье с собой он уходил в непроходимые дебри, где только бродячие звери могли слышать дикий рев подавляемого любострастного желания. Он бросался в ледяные струи горных ключей, поднимался на неприступные вершины, но напрасно. При первом взгляде невинных Лииных глаз его душа вновь повергалась в бездонные мечтания о грехе; бледнея, он глядел как зверь и отказывался от пищи.

Сыновья думали, что он укушен скорпионом.

Наконец он перестал бороться, сделался ясен и приветлив, как и в прежние дни, и окружил черноглазую Лию коварной сетью лукавых увещаний.

Но Бог не допустил великого греха. Был глас с неба, обращенный к семи девам: «Идите, возьмите вашего отца, сонного положите в мраморную гробницу и сами станьте на страже. Он не умрет, но и не сможет подняться, пока стоите вокруг него вы. И пусть будет так во веки веков, пока ангел не вострубит к последнему освобождению». И сказанное свершилось. Видел рыцарь, как в жаркий полдень задремал Каин, утомясь от страстных мечтаний.

И приблизились семь дев, и взяли его, и понесли далеко на запад в указанный им грот.

И положили в гробницу и встали на страже, и молчали, только безнадежно вспоминали о навеки покинутом счастье земли. И когда у одной невольная пробегала по щеке слеза, другие строже опускали к земле ресницы и делали вид, что ничего не заметили…

Пошевелился рыцарь и ударил себя в грудь, надеясь проснуться. Потому что он думал, что все еще грезит.

Но так же светила луна — опал в серебряной оправе, где-то очень далеко выли шакалы, и неподвижные белели в полумгле семь девичьих фигур.

Загорелось сердце рыцаря, заблистали его взоры, и, когда он заговорил, его речь была порывиста, как конь бедуинов, и изысканна, как он. Он говорил, что радость благороднее скорби, что Иисус Христос кровью искупил грехи мира. Он говорил, как прекрасны скитанья в океане на кораблях, окованных медью, и как сладка вода родины вернувшемуся. Он звал их обратно в мир. Любая пусть будет его женой, желанной хозяйкой в дедовском замке, для других тоже найдутся преданные мужья, знатнейшие вельможи короля Ричарда. А мудрый Каин, если он действительно так мудр, как рассказывают маги, наверно примет закон Христа и удалится в монастырь для жизни новой и благочестивой.

Молчали девы и, казалось, не слыхали ничего, только средняя подняла свою маленькую руку, серебряную от луны. И снова таинственный сон подкрался к рыцарю и, как великан, схватил его в свои мягкие бесшумные объятья. И снова открылось его очам прошедшее.

Вот звенят золотые колокольчики на шее верблюдов, попоны из ценной парчи мерцают на спинах коней.

То едет сам великий Зороастр, узнавший все, что написано в старых книгах, и превративший свое сердце в слиток солнечных лучей. Сочетанье звездных знаков назначило ему покинуть прохладные долины Иранские и в угрюмых горах поклониться дочерям Каина. Как царь и жрец, стоит он перед ними, как песня рога в летний вечер, звучит его голос.

Он тоже зовет их в мир. Говорит о долге мира.

Рассказывает, что люди истомились и без их красоты, и без нечеловеческой мудрости их отца. И уходит угрюмо, как волк, от одного взгляда скорбных девичьих глаз. Три глубокие священные морщины ложатся на его доселе спокойном и светлом челе.

Вот вздрагивают камни, смолкают ручьи, бродячие львы покидают трепещущую добычу. Это звон кипарисовой лиры, песня сына богов. Это — Орфей. Именем красоты долго зовет он дев в веселые селенья Эллады, поет им свои лучшие поэмы. Но, уходя одиноко, он больше не играет и не смеется.

Проходят люди, еще и еще. Вот юноша, неведомый миру, но дивно могучий. Он мог бы переменить лицо земли, золотой цепью приковать солнце, чтобы оно светило день и ночь, и заставить луну танцевать в изукрашенных залах его дворца. Но и он уходит, отравленный скорбью, и в гнилых болотах, среди прокаженных, влачит остаток своих дней…

И возопил очнувшийся рыцарь, зарыдал, бросившись лицом в траву. Как о высшем счастье, молил он дев о позволении остаться с ними навсегда.

Он не хотел больше ни седых вспененных океанов, ни прохладных долин, ни рыцарской славы, ни женских улыбок. Только бы молчать и упиваться Неиссякаемым мучительным вином чистой девичьей скорби.

В воздухе блеснула горсть жемчужин. Это младшая из дев подняла руку. И рыцарь понял, что ему не позволено остаться.

Как кабан, затравленный свирепыми гигантами, медленно поднялся он с земли и страшным проклятьем проклял чрево матери, носившее его, и похоть отца, зачавшего его в светлую северную ночь. Он проклял и бури, не разбившие его корабль, и стрелы, миновавшие его грудь. Он проклял всю свою жизнь, которая привела его к этой встрече. И, исступленный, повернулся, чтобы уйти. Но тогда младшая из дев подняла ресницы, на которых дрожали хрустальные слезы, и улыбнулась ему с безнадежной любовью. Сразу умерли проклятья на устах рыцаря, погасли его глаза, и сердце, вздрогнув, окаменело, чтобы не разорваться от тоски. Вместе с сердцем окаменела и его душа. И был он не живой и не мертвый, когда пустился в обратный путь.

Иглы кустарника резали его тело — он их не замечал. Ядовитые змеи, шипя, выползали из темных расщелин — он не удостаивал их взглядом.

И пещерный медведь, который дожидался его возвращения, при звуке его шагов поднялся на задние лапы и заревел так, что спящие птицы встрепенулись в далеком лесу. Чуть-чуть усмехнулся рыцарь, пристально взглянул на чудовище и повелительно кинул ему: «Прочь». И в диком ужасе от странного взгляда отпрыгнул в сторону страшный зверь и умчался косыми прыжками, ломая деревья и опрокидывая в пропасть утесы.

Светало. Небо было похоже на рыцарский герб, где по бледно-голубому были протянуты красновато-золотые полосы. Розовые облачка отделялись от горных вершин, где они ночевали, чтобы, наигравшись, налетавшись, пролиться светлым дождем над пустынею Ездрелона.

Встречный сириец проводил рыцаря до войска короля Ричарда. Обрадовался веселый король возвращенью своего любимца, подарил ему нового коня из собственной конюшни и радостно сообщил достоверные вести о приближении большого отряда сарацин. Будет с кем переведаться мечами! Но удивился, видя, что сэр Джемс не улыбнулся ему в ответ, как прежде.

Были битвы, были и пиры. Храбро дрался сэр Джемс, ни разу не отступил перед врагом, но казалось, что воинская доблесть умерла в его сердце, потому что никогда не делал он больше порученного, словно был не рыцарь, а простой наймит. А на пирах сидел молчаливый, пил, не пьянея, и не поддерживал застольной песни, заводимой его друзьями.

Не мог потерпеть король Ричард, чтобы подрывался дух рыцарства в его отряде, и однажды зашумели паруса, унося к пределам Англии угрюмого сэра Джемса. Он меньше выделялся при дворе королевского брата, принца Иоанна. Тот сам был угрюмый.

Он больше ничем не оскорблялся, но, когда его вызывали на поединок, дрался и побеждал. Чистые девушки сторонились его, а порочные сами искали его объятий. Он же был равно чужд и тем, и другим, и больше ни разу в жизни не затрепетало его где-то далеко в горах Ливана, в таинственном гроте окаменевшее сердце. И умер он, не захотев причаститься, зная, что ни в каких мирах не найдет он забвенья семи печальных дев.

2017   книги

Охота пуще неволи. Лев Толстой

Мы были на охоте за медведями. Товарищу пришлось стрелять по медведю; он ранил его, да в мягкое место. Осталось немного крови на снегу, а медведь ушел.
Мы сошлись в лесу и стали судить, как нам быть: идти ли теперь отыскивать этого медведя или подождать три дня, пока медведь уляжется.
Стали мы спрашивать мужиков-медвежатников, можно или нельзя обойти теперь этого медведя? Старик медвежатник говорит: «Нельзя, надо медведю дать остепениться; дней чрез пять обойти можно, а теперь за ним ходить — только напугаешь, он и не ляжет».
А молодой мужик-медвежатник спорил со стариком и говорил, что обойти теперь можно. «По этому снегу, — говорит, — медведь далеко не уйдет, — медведь жирный. Он нынче же ляжет. А не ляжет, так я его на лыжах догоню».
И товарищ мой тоже не хотел теперь обходить и советовал подождать.
Я и говорю: «Да что спорить. Вы делайте как хотите, а я пойду с Демьяном по следу. Обойдем — хорошо, не обойдем — все равно делать нынче нечего, а еще не поздно».

Так и сделали.
Товарищи пошли к саням да в деревню, а мы с Демьяном взяли с собой хлеба и остались в лесу.
Как ушли все от нас, мы с Демьяном осмотрели ружья, подоткнули шубы за пояса и пошли по следу.
Погода была хорошая: морозно и тихо. Но ходьба на лыжах была трудная: снег был глубокий и праховый. Осадки снега в лесу не было, да еще снежок выпал накануне, так что лыжи уходили в снег на четверть, а где и больше.
Медвежий след издалека был виден. Видно было, как шел медведь, как местами по брюхо проваливался и выворачивал снег. Мы шли сначала в виду от следа, крупным лесом; а потом, как пошел след в мелкий ельник, Демьян остановился. «Надо, — говорит, — бросать след. Должно быть, здесь ляжет. Присаживаться стал — на снегу видно. Пойдем прочь от следа и круг дадим. Только тише надо, не кричать, не кашлять, а то спугнешь».
Пошли мы прочь от следа, влево. Прошли шагов пятьсот, глядим — след медвежий опять перед нами. Пошли мы опять по следу, и вывел нас этот след на дорогу. Остановились мы на дороге и стали рассматривать, в какую сторону пошел медведь. Кое-где по дороге видно было, как всю лапу с пальцами отпечатал медведь, а кое-где — как в лаптях мужик ступал по дороге. Видно, что пошел он к деревне.
Пошли мы по дороге. Демьян и говорит: «Теперь смотреть нечего на дорогу; где сойдет с дороги вправо или влево, видно будет в снегу. Где-нибудь своротит, не пойдет же в деревню».
Прошли мы так по дороге с версту; видим впереди — след с дороги. Посмотрели — что за чудо! — след медвежий, да не с дороги в лес, а из лесу на дорогу идет: пальцами к дороге. Я говорю: «Это другой медведь». Демьян посмотрел, подумал. «Нет, — говорит, — это он самый, только обманывать начал. Он задом с дороги сошел». Пошли мы по следу, так и есть. Видно, медведь прошел с дороги шагов десять задом, зашел за сосну, повернулся и пошел прямо. Демьян остановился и говорит: «Теперь верно обойдем. Больше ему и лечь негде, как в этом болоте. Пойдем в обход».
Пошли мы в обход, по частому ельнику. Я уж уморился, да и труднее стало ехать. То на куст можжевеловый наедешь, зацепишь, то промеж ног елочка подвернется, то лыжа свернется без привычки, то на пень, то на колоду наедешь под снегом. Стал я уж уставать. Снял я шубу, и пот с меня так и льет. А Демьян как на лодке плывет. Точно сами под ним лыжи ходят. Ни зацепит нигде, ни свернется. И мою шубу еще себе за плечи перекинул и все меня понукает.
Дали мы круг версты в три, обошли болото. Я уже отставать стал — лыжи сворачиваются, ноги путаются. Остановился вдруг впереди меня Демьян и машет рукой. Я подошел. Демьян пригнулся, шепчет и показывает: «Видишь, сорока над ломом щекочет; птица издалече его дух слышит. Это он».
Взяли мы прочь, прошли еще с версту и нашли опять на старый след. Так что мы кругом обошли медведя, а он в средине нашего обхода остался. Остановились мы. Я и шапку снял и расстегнулся весь: жарко мне, как в бане, весь, как мышь, мокрый. И Демьян раскраснелся, рукавом утирается. «Ну, — говорит, — барин, дело сделали, теперь отдохнуть надо».
А уж заря сквозь лес краснеться стала. Сели мы на лыжи отдыхать. Достали хлеб из мешка и соль; поел я сначала снегу, а потом хлеба. И такой мне хлеб вкусный показался, что я в жизнь такого не ел. Посидели мы, уж и смеркаться стало. Я спросил Демьяна, далеко ли до деревни. «Да верст двенадцать будет. Дойдем ночью, а теперь отдохнуть надо. Надевай-ка шубу, барин, а то остудишься».
Наломал Демьян ветвей еловых, обил снег, настлал кровать, и легли мы с ним рядышком, руки под головы подложили. И сам не помню я, как заснул. Проснулся я часа через два. Треснуло что-то.
Я так крепко спал, что и забыл, где я заснул. Оглянулся я — что за чудо! Где я? Палаты какие-то белые надо мной, и столбы белые, и на всем блестки блестят. Глянул вверх — разводы белые, а промеж разводов свод какой-то вороненый, и огни разноцветные горят. Огляделся я, вспомнил, что в лесу и что это деревья в снегу и в инее мне за палаты показались, а огни — это звезды на небе промеж сучьев дрожат.
В ночь иней выпал: и на сучьях иней, и на шубе моей иней, и Демьян весь под инеем, и сыплется сверху иней. Разбудил я Демьяна. Стали мы на лыжи и пошли. Тихо в лесу; только слышно, как мы лыжами по мягкому снегу посовываем, да кое-где треснет дерево от мороза, и по всему лесу голк раздается. Один раз только живое что-то зашумело близехонько от нас и прочь побежало. Я так и думал, что медведь. Подошли к тому месту, откуда зашумело, увидали следы заячьи, и осинки обглоданы. Это зайцы кормились.
Вышли мы на дорогу, привязали лыжи за собой и пошли по дороге. Идти легко стало. Лыжи сзади по накатанной дороге раскатываются, громыхают, снежок под сапогами поскрипывает, холодный иней на лицо, как пушок, липнет. А звезды вдоль по сучьям точно навстречу бегут, засветятся, потухнут, — точно все небо ходуном ходит.
Товарищ спал, — я разбудил его. Мы рассказали, как обошли медведя, и велели хозяину к утру собрать загонщиков-мужиков. Поужинали и легли спать.
Я бы с усталости проспал до обеда, да товарищ разбудил меня. Вскочил я, смотрю: товарищ уж одет, с ружьем что-то возится.
«А где Демьян?» — «Он уже давно в лесу. Уж и обклад поверил, сюда прибегал; а теперь повел загонщиков заводить». Умылся я, оделся, зарядил свои ружья; сели в сани, поехали.
Мороз все держал крепкий, тихо было, и солнца не видать было; туман стоял наверху, и иней садился.
Проехали мы версты три по дороге, подъехали к лесу. Видим: в низочке дымок синеет, и народ стоит, — мужики и бабы с дубинами.
Слезли мы, подошли к народу. Мужики сидят, картошки жарят, смеются с бабами.
И Демьян с ними. Поднялся народ, повел их Демьян расставлять кругом по нашему вчерашнему обходу. Вытянулись мужики и бабы ниткой, 30 человек — только по пояс их видно — зашли в лес; потом пошли мы с товарищем по их следу.
Дорожка хоть и натоптана, да тяжело идти; зато падать некуда, — как промежду двух стен идешь.
Прошли мы так с полверсты; смотрим — уж Демьян с другой стороны к нам бежит на лыжах, машет рукой, чтоб к нему шли.
Подошли мы к нему, показал нам места. Стал я на свое место, огляделся.
Налево от меня высокий ельник; сквозь него далеко видно, и за деревьями чернеется мне мужик-загонщик. Против меня частый, молодой ельник в рост человека. И на ельнике сучья повисли и слиплись от снега. В средине ельника дорожка, засыпанная снегом. Дорожка эта прямо на меня идет. Направо от меня частый ельник, а на конце ельника полянка. И на этой полянке, вижу я, что Демьян ставит товарища.
Осмотрел я свои два ружья, взвел курки и стал раздумывать, где бы мне получше стать. Сзади меня в трех шагах большая сосна.
«Дай стану у сосны и ружье другое к ней прислоню». Полез я к сосне, провалился выше колен, обтоптал у сосны площадку аршина в полтора и на ней устроился. Одно ружье взял в руки, а другое с взведенными курками прислонил к сосне. Кинжал я вынул и вложил, чтобы знать, что в случае нужды он легко вынимается.
Только я устроился, слышу, кричит в лесу Демьян:
«Пошел! в ход пошел! пошел!» И как закричал Демьян, на кругу закричали мужики разными голосами. «Пошел! Уууу!..» — кричали мужики. «Ай! И-их!» — кричали бабы тонкими голосами.
Медведь был в кругу. Демьян гнал его. Кругом везде кричал народ, только я и товарищ стояли, молчали и не шевелились, ждали медведя. Стою я, смотрю, слушаю, сердце у меня так и стучит. Держусь за ружье, подрагиваю. Вот-вот, думаю, выскочит, прицелюсь, выстрелю, упадет... Вдруг налево слышу я, в снегу обваливается что-то, только далеко. Глянул я в высокий ельник: шагов на 50, за деревьями, стоит что-то черное, большое. Приложился я и жду. Думаю, не подбежит ли ближе. Смотрю: шевельнул он ушами, повернулся и назад. Сбоку мне его всего видно стало. Здоровенный зверище! Нацелился я сгоряча. Хлоп! — слышу: шлепнулась об дерево моя пуля. Смотрю из-за дыма медведь мой назад катит в обклад и скрылся за лесом. Ну думаю, пропало мое дело; теперь уж не набежит на меня; либо товарищу стрелять, либо через мужиков пойдет, а уж не на меня. Стою я, зарядил опять ружье и слушаю. Кричат мужики со всех сторон, но с правой стороны, недалеко от товарища, слышу, непутем кричит какая-то баба: «Вот он! Вот он! Вот он! Сюда! Сюда! Ой, ой! Ай, ай, ай!»
Видно — на глазах медведь. Не жду уже я к себе медведя и гляжу направо, на товарища. Смотрю: Демьян с палочкой без лыж, по тропинке бежит к товарищу; присел подле него и палкой указывает ему на что-то, как будто целится. Вижу: товарищ вскинул ружье, целится туда, куда показывает Демьян. Хлоп! — выпалил. «Ну, — думаю, — убил». Только, смотрю, не бежит товарищ за медведем. «Видно, промах или плохо попал, уйдет, — думаю, — теперь медведь назад, а ко мне уже не выскочит!» Что такое? Впереди себя слышу вдруг — как вихорь летит кто-то, близехонько сыплется снег, и пыхтит. Поглядел я перед собой: а он прямехонько на меня по дорожке между частым ельником катит стремглав и, видно, со страху сам себя не помнит. Шагах от меня в пяти весь мне виден: грудь черная и головища огромная с рыжинкой. Летит прямехонько на меня лбом и сыплет снег во все стороны. И вижу я по глазам медведя, что он не видит меня, а с испугу катит благим матом, куда попало. Только ход ему прямо на сосну, где я стою. Вскинул я ружье, выстрелил, — а уже он еще ближе. Вижу, не попал, пулю пронесло; а он не слышит, катит на меня и все не видит. Пригнул я ружье, чуть не упер в него, в голову. Хлоп! — вижу, попал, а не убил.
Приподнял он голову, прижал уши, осклабился и прямо ко мне. Хватился я за другое ружье; но только взялся рукой, уж он налетел на меня, сбил с ног в снег и перескочил через. «Ну, — думаю, — хорошо, что он бросил меня». Стал я подниматься, слышу — давит меня что-то, не пускает. Он с налету не удержался, перескочил через меня, да повернулся передом назад и навалился на меня всею грудью. Слышу я, лежит на мне тяжелое, слышу теплое над лицом и слышу, забирает он в пасть все лицо мое. Нос мой уж у него во рту, и чую я — жарко, и кровью от него пахнет. Надавил он меня лапами за плечи, и не могу я шевельнуться. Только подгибаю голову к груди, из пасти нос и глаза выворачиваю. А он норовит как раз в глаза и нос зацепить. Слышу: зацепил он зубами, верхней челюстью в лоб под волосами, а нижней челюстью в маслак под глазами, стиснул зубы, начал давить. Как ножами режут мне голову; боюсь я, выдергиваюсь, а он торопится и как собака грызет — жамкнет, жамкнет. Я вывернусь, он опять забирает. «Ну, — думаю, — конец мой пришел». Слышу, вдруг полегчало на мне. Смотрю, нет его: соскочил он с меня и убежал.
Когда товарищ и Демьян увидали, что медведь сбил меня в снег и грызет, они бросились ко мне. Товарищ хотел поскорее поспеть, да ошибся; вместо того, чтобы бежать по протоптанной дорожке, он побежал целиком и упал. Пока он выкарабкивался из снега, медведь все грыз меня. А Демьян, как был, без ружья, с одной хворостиной, пустился по дорожке, сам кричит: «Барина заел! Барина заел!» Сам бежит и кричит на медведя: «Ах ты, баламутный! Что делает! Брось! Брось!»
Послушался медведь, бросил меня и побежал. Когда я поднялся, на снегу крови было, точно барана зарезали, и над глазами лохмотьями висело мясо, а сгоряча больно не было.
Прибежал товарищ, собрался народ, смотрят мою рану, снегом примачивают. А я забыл про рану, спрашиваю: «Где медведь, куда ушел?» Вдруг слышим: «Вот он! вот он!» Видим: медведь бежит опять к нам. Схватились мы за ружья, да не поспел никто выстрелить — уж он пробежал. Медведь остервенел — хотелось ему еще погрызть, да увидал, что народу много, испугался. По следу мы увидели, что из медвежьей головы идет кровь; хотели идти догонять, но у меня разболелась голова, и поехали в город к доктору.
Доктор зашил мне раны шелком, и они стали заживать.
Через месяц мы поехали опять на этого медведя; но мне не удалось добить его. Медведь не выходил из обклада, а все ходил кругом и ревел страшным голосом. Демьян добил его. У медведя этого моим выстрелом была перебита нижняя челюсть и выбит зуб.
Медведь этот был очень велик и на нем прекрасная черная шкура.
Я сделал из нее чучелу, и она лежит у меня в горнице. Раны у меня на лбу зажили, так что только чуть-чуть видно, где они были.

2017   книги

Основные тенденции американской идеи. Ирвин Шоу

— Флекер: «А теперь, Малыш, выкладывай все, что знаешь», — диктовал Эндрю. — Звуковой фон: звук закрывающейся двери, поворот ключа в замке. Бадди: «Ты не заставишь меня говорить, Флекер». Звуковой фон: оплеуха. Флекер: «Может, вот это изменит твое мнение, Малыш. Где Джерри Кармайкл?» Бадди (смеясь): «Вот, значит, что тебе интересует, Флекер?» Флекер: «Да (неспешно, с угрозой цедит слова). И я собираюсь это выяснить. Так или иначе. Понятно?» Звуковой фон: Нарастает вой сирены, достигает пика, потом затихает). Диктор: «Заговорит ли Бадди? Узнает ли от него Флекер, где прячут спасенного сына железнодорожного магната? Успеет ли Дасти Блейдс выручить Бадд? Настраивайтесь на нашу волну в понедельник в это же время…»

Эндрю откинулся на диван, положил ноги на кофейный столик. Потянулся, вздохнул, наблюдая, как Ленор дописывает текст в стенографический блокнот.

— Тридцать баксов. Еще тридцать баксов. Текст не короткий?

— Нет, — ответила Ленор. — Одиннадцать с половиной страниц. Это хороший кусок, Энди.

— Да, — Эндрю закрыл глаза. — Поставь на полку рядом с «Моби Диком».

— Очень динамичный, — Ленор встала. — Не понимаю, чего они жалуются.

— Мы — милая девочка, — Эндрю начал потирать глаза руками.

— Ты ночью спишь?

— Не надо так тереть глаза, — Ленор взяла пальто. — Мы можешь внести инфекцию.

— Ты права, — Эндрю все тер и тер глаза. — И представить себе не можешь, как ты права.

— До завтра. В десять утра? — спросила Ленор.

— В десять утра. Вырви меня из объятий сна. Мы оставим Дасти Блейдса наедине с судьбой и займемся приключениями Ронни Кука и его друзей, по сорок долларов за сценарий. Писать о Ронни Куке мне всегда нравилось больше, чем о Дасти Блейдсе. Видишь, как действуют на человека лишние десять долларов, он открыл глаза, увидел, что Ленор надевает шляпку перед зеркалом. Если он прищуривался, она уже не казалась ему такой простушкой. Он жалел Ленор, с ее бесцветным лицом и мышиными волосами. И кавалера у нее не было. Она надевала красную шляпку с лентой, болтающийся с одной стороны. Шляпка выглядела на ней забавно и грустно. Эндрю понял, что это новая шляпка.

— У тебя очень красивая шляпка, — заметил он.

— Я ее долго выбирала, — Ленор даже покраснела от удовольствия: ее обнову заметили.

— Гарриет! — закричала гувернантка из соседнего дома. Обращалась она к трехлетней девочке. — Гарриет, немедленно отойди оттуда!

Эндрю повернулся на живот, положил подушку под голову.

— Есть какие-нибудь идеи для Ронни Кука и его друзей?

— Нет. А у тебя?

— Тоже нет.

— Завтра они появятся. Как всегда.

— Да, — согласился Эндрю.

— Тебе надо бы взять отпуск.

— Выметайся отсюда.

— До свидания, — Ленор направилась к двери. — Выспись сегодня, как следует.

— Твоими бы молитвами.

Одним глазом Эндрю наблюдал, как она выходит из кабинета, направляясь через гостиную и столовую к входной двери. Ноги у нее очень даже ничего. Почему-то у девушек с простенькими лицами обычно красивые ноги. Но у Ленор ноги были волосатыми. Ей явно не везло в жизни.

— Да, да, — изрек Эндрю, когда за Ленор закрылась дверь. — Она — не из везучих.

Он вновь закрыл глаза и попытался уснуть. Солнечный свет вливался в окна, занавески раздувало ветерком, солнечные лучи согревали веки. На другой стороне улицы, на стадионе, четверо мальчишек перекидывались бейсбольным мячом. Мяч взлетал в воздух после удара биты, с чвыканием попадал в перчатку полевого игрока. За бейсбольным полем ветер шуршал листвой высоких деревьев, старых, как Бруклин.

— Гарриет! — кричала гувернантка. — Немедленно прекрати, а не то весь день будешь стоять в углу! Гарриет! Я требую, чтобы ты это прекратила! гувернантка была француженкой. И говорила по-английски с крайне неприятным французским акцентом.

Маленькая девочка расплакалась.

— Мама! Мама! Она хотела меня ударить! — маленькая девочка ненавидела гувернантку и гувернантка ненавидела маленькую девочку и они постоянно жаловались друг на друга матери девочки.

— Мама!

— Ты маленькая лгунья! — закричала гувернантка. — Ты вырастешь и останешься лгуньей до конца своих дней. Ты просто не сможешь не лгать.

— Мама! — вопила маленькая девочка.

Они ушли в дом и воцарилась тишина.

— — Чарли, — крикнул один из мальчишек на бейсбольном поле, — отбей мяч в мою сторону.

Зазвонил телефон, на четвертом гудке трубку сняли, Эндрю услышал голос матери. Она вошла в кабинет.

— Человек из банка. Хочет с тобой поговорить.

— Ты могла бы сказать, что меня нет дома.

— Но ты же дома, — резонно возразила мать. — Откуда я могла знать, что.?

— Ты права, — Эндрю сел. — Ты абсолютно права.

Он прошел в столовую, к телефонному аппарату, поговорил с человеком из банка.

— У вас перерасход в сто одиннадцать долларов, — сообщил человек из банка.

Эндрю искоса глянул на мать, которая сидела на стуле, положив руки на колени и чуть повернув голову, словно для того, чтобы не пропустить ни слова.

— Я думал, у меня на счету порядка четырехсот долларов, — сказал Эндрю в трубку.

— У вас перерасход в сто одиннадцать долларов, — повторил человек из банка.

Эндрю вздохнул.

— Я проверю.

— В чем дело? — спросила мать.

— У меня перерасход в сто одиннадцать долларов.

— Это нехорошо, — мать покачала головой. — Не надо бы тебе так сорить деньгами.

— Да, — Эндрю вернулся в кабинет.

— Ты ужасно безалаберный, — мать последовала за ним. — Ты должен вести учет своим деньгам.

— Да, — Эндрю уселся на диван.

— Поцелуй меня, — попросила мать.

— Зачем?

— Просто так, — она рассмеялась.

— Хорошо, — он поцеловал, и мать на мгновение обняла его.

ОН вновь сел на диван. Она пробежалась пальцем под его левым глазом.

— У тебя мешки под глазами.

— Совершенно верно.

Она поцеловала его и скрылась в глубинах дома. Он закрыл глаза. Из глубин дома донесся шум пылесоса. Эндрю чуть не взвыл. Поднялся, пошел в ее спальню, где она, встав на колено, собирала пыль, накопившуюся под кроватью.

— Эй! — крикнул Эндрю. — Эй, мама!

Она выключила пылесос, повернулась к нему.

— В чем дело?

— Я пытаюсь уснуть.

— Так почему ты не спишь?

— Пылесос. От него трясется весь дом.

Мать встала, лицо посуровело.

— Я должна прибираться в доме, не так ли?

— Почему ты должна прибираться именно в тот момент, когда я пытаюсь уснуть?

Мать вновь опустилась на колени.

— Я не могу пользоваться пылесосом, когда ты работаешь. Я не могу пользоваться им, когда ты читаешь. Я не могу пользоваться им до десяти утра, потому что ты спишь. Когда же, по-твоему, я могу прибираться в доме? крикнула она, перекрывая шум пылесоса. — Почему ты не можешь спать ночью, как все? — она наклонилась ниже и энергично заелозила щеткой под кроватью.

Эндрю несколько секунд смотрел на нее. Возражений не находилось. Гудение пылесоса било по нервам. Он вышел из спальни матери, плотно закрыв за собой дверь.

Зазвонил телефон, он снял трубку.

— Алле.

— Эндрю? — голос агента. Его агент был родом из Бруклина, но твердо выговаривал «А», чем производил впечатление на актеров и рекламодателей.

— Да, Эндрю. Мог бы и не звонить. Сценарии Дасти Блейдса закончены. Завтра они их получат.

— Я звоню по другому поводу, Эндрю. На сценарии Блейдса постоянно идут жалобы. Действие развивается очень уж медленно. Тянется, как жевательная резинка. Ничего не происходит. Эндрю, ты же пишешь не для «Атлантик мансли».

— Я знаю, что пишу не для «Атлантик мансли».

— Я думаю, ты уже иссяк, — гнул свое агент. — Я думаю, тебе надо отдохнуть от Дасти Блейдса.

— Иди ты к черту, Герман, — Эндрю понял, что Герман нашел другого сценариста, который готов работать за меньшие деньги.

— Это не разговор, — ответил Герман все тем же вкрадчивым, масляным голосом. — В конце концов, мне приходится ходить на студию и выслушивать жалобы.

— Печально, Герман. Это очень печально, — и Эндрю положил трубку.

Раздумчиво потер шею, нащупал маленькую шишку за ухом.

Прошел в свою комнату, сел за стол, посмотрел на наброски пьесы, к которой давно уже не прикасался. Достал чековую книжку и корешки чеков, выписанных в прошлом месяце, разложил их перед собой.

— Сто одиннадцать долларов, — пробормотал он, — и начал подсчитывать свои расходы и доходы. Руки его чуть дрожали, потому что в спальне матери попрежнему гудел пылесос. На поле мальчишек прибавилось. Они уже организовались в две команды, Крики стали громче.

Доктор Чамберс, семьдесят пять долларов. Это мать и ее желудок.

Аренда жилья, восемьдесят долларов. Крыша над головой равнялась двум сценариям для Ронни Кука и его друзей. Пять тысяч слов за аренду жилья.

Бадди попал в руки Флекера. Флекер будет пытать его шесть страниц. Потом Дасти Блейдс вместе с Сэмом бросятся спасать его, на лодке. Лодка даст течь, потому что ее владелец — человек Флекера. Еще шесть страниц они будут откачивать воду и драться с владельцем лодки. У него может оказаться пистолет. Нет, придется обойтись без пистолета, Дасти Блейдс уже четыре раза обезоруживал своих противников.

Мебель, сто тридцать семь долларов. Мать всегда хотела хороший обеденный стол. Служанки у нее нет, поэтому, говорила она, он должен купить ей хороший обеденный стол. Во сколько же слов он ему обошелся?

— Давай, бэби, — донеслось с бейсбольного поля. — Вдарь, как следует.

Эндрю захотелось взять старую перчатку и присоединиться к ним. Учась в колледже, по субботам он всегда играл в бейсбол, с десяти утра чуть ли не до темноты. Но теперь усталость никогда не отпускала его, и даже играя в теннис, он едва передвигал ноги, все из-за усталости, и удары не получались.

Испания, сто долларов. О Боже!

Сто пятьдесят долларов отцу, на заработную плату. У отца работали девять человек, изготовляли какие-то жестяные штучки, которые отец пытался продавать через дешевые магазины, и в конце каждого месяца Эндрю приходилось давать отцу деньги за зарплату рабочим. А отец обязательно выписывал ему расписку.

Флекер собирается убить Бадди, от злости и отчаяния. В комнату врывается Дасти, один. Сэм ранен. Его увезли в больницу. Бадди теряет сознание за мгновение до появления Дасти. Флекер, обманчиво вежливый, уходящий от прямых ответов. «Где Бадди, Флекер?» «Ты про парнишку?» «Я про парнишку, Флекер».

Пятьдесят долларов учителю музыки Дороти. Его сестры. Еще одной простушки. Почему бы ей не учиться играть на фортепьяно? А однажды к нему придут и скажут: «Дороти готова для дебюта. Мы просим тебя арендовать Таун Холл на вечер среды. Деньги надо внести авансом». Ей никогда не выйти замуж. Она слишком умна для мужчин, которые могли бы взять ее в жены, и слишком проста для тех, кого она хотела бы видеть своим мужем. Она покупает свои платья в «Саксе». Ему суждено содержать ее до конца своих дней, сестру, которая покупает платья в «Саксе» и из месяца в месяц платит учителю музыки по пятьдесят долларов. Ей только двадцать четыре, с учетом средней продолжительности жизни она проживет еще по меньшей мере сорок лет, сорок раз по двенадцать плюс, время от времени, платья из «Сакса» и для Таун Холла.

Зубы отца — девяносто долларов. Борьба с возрастом стоит денег.

Автомобиль. Девятьсот долларов. Чек на девятьсот долларов выглядел впечатляюще. Он собирался уехать на автомобиле куда-нибудь подальше, найти место в горах, написать пьесу. Да только не мог заготовить достаточный запас сценариев для Дасти Блейдса и Ронни Кука с друзьями, чтобы спокойно сделать всем ручкой. С него требовалось двадцать тысяч слов в неделю, каждую неделю. Сколько слов в «Гамлете»? Тридцать, тридцать пять тысяч?

Двадцать три доллара потрачено в «Бесте». На свитер, подарок Марте на ее день рождения. «Ты должен сказать да или нет, — заявила Марта в субботу. — Я хочу замуж, я и так долго ждала». Женившись, придется платить арендную плату за два дома, свет, газ, телефон в двойном размере, покупать чулки, платья, зубную пасту, медицинское обслуживание еще и жене.

Флекер чем-то играет в кармане. Дасти хватает его за запястье, вытаскивает руку из кармана. В руке перочинный ножик Бадди, подарок Дасти на день рождения юноши. «Флекер, скажи мне, где Бадди Джонс, а не то я убью тебя голыми руками». Звучит гонг. Флекер нажал кнопку тревоги. Открываются двери, в комнату врываются его громилы.

Двадцать долларов потрачены в «Мэйси» на книги. Паррингтон, «Основные тенденции американской идеи». Как вписывается Дасти Блейдс в «Основные тенденции американской идеи»?

Десять долларов доктору Фарберу.

— Я не сплю ночами. Можете вы мне помочь?

— Вы пьете кофе?

— Одну чашку за завтраком. И все.

Таблетки, принимать перед отходом ко сну. Десять долларов. Мы выкупаем нашу жизнь из рук врачей.

Если ты женишься, тебе придется снимать квартиру в городе, потому что жить в Бруклине просто глупо. Придется купить мебель, четыре комнаты мебели, кровати, стулья, ковры. Родители Марты бедны и не становятся моложе, следовательно, придется содержать три семьи, арендная плата, одежда, доктора, похороны.

Эндрю встал, открыл дверь стенного шкафа. На полках лежали сценарии, написанные им за четыре последних года. Слова, слова, слова. Миллионы слов. Четырехлетняя работа.

Следующий сценарий. Громилы готовы наброситься на Дасти. Он слышит, как в соседней комнате кричит Бадди…

Сколько лет он будет так работать?

Пылесос все гудел.

Марта — еврейка. Следовательно, придется лгать в некоторых отелях, если они сумеют куда-то поехать, и на тебя будут коситься антисемиты, а если наступят трудные времена, понятно, на ком они отольются в первую очередь.

Эндрю вновь сел за стол. Опять сто долларов в Испанию. Барселона пала, республиканцы потянулись к французской границе, над колоннами летали самолеты, и из чувства вины за то, что ты не идешь по пыльной дороге под бомбами, ты дал сто долларов, отдавая себе отчет в том, что для тебя это очень большие деньги, но они ни в коей мере не могут повлиять на развитие событий. Три целых и три десятых «Приключений Дасти Блейдса» убитым и умирающим Испании.

Мир день за днем наваливает на твои плечи все новые и новые нагрузки. Поднимаешь фунт, а выясняется, что несешь тонну. «Женись на мне, — говорит она. — Женись на мне». Что теперь должен сделать Дасти? Чего он еще не делал? Уже год, пять дней в неделю, Дасти пребывал в руках Флекера, или кого-то еще, кто по сути Флекер, но носил другую фамилию, и всякий раз ему удавалось выходить сухим из воды. Что он придумает на этот раз?

Пылесос гудел уже в коридоре, под дверью его комнаты.

— Мама! — проорал он. — Пожалуйста, выключи эту штуковину!

— Что ты сказал? — откликнулась мать.

— Ничего.

Он сложил числа. Перерасход составил четыреста двенадцать долларов, а не сто одиннадцать. Впрочем, он мог и ошибиться. Корешки чеков и банковский баланс Эндрю положил в конверт для налоговых деклараций.

— Быстрее, Чарли! — крикнули на бейсбольном поле. — Чего ты тянешь?

Эндрю захотелось выйти на поле и поиграть с мальчишками. Он разделся, надел пару старых бутсов, которые лежали у дальней стенки стенного шкафа. Старые брюки едва налезли на него. Жир. Если он не будет поддерживать форму, то раздуется, как воздушный шар. Если он заболеет и ему придется лежать в постели и долго выздоравливать… Может, у Дасти в рукаве спрятан нож… Вроде бы, неплохая идея. Плата за квартиру, еда, учитель музыки, люди в «Саксе», которые продают платья его сестре, девушки, которые раскрашивают жестянки в мастерской его отца, отцовские зубы, врачи, врачи, все живут на слова, которые должны родиться в его голове. Берегись, Флекер, теперь я знаю, что ты задумал. Звуковой фон: выстрел. Стон. Поторопись, надо успеть, пока поезд не пересек границу. Смотри! Он нагоняет нас! Поторопись! Он сумеет? Обгонит Дасти Блейдс банду фальшивомонетчиков и убийц? Успеет первым добраться до яхты? Смогу я выдерживать такой темп? Не год — годы, многие годы… Ты толстеешь, под глазами появляются мешки, ты пьешь слишком много и переплачиваешь врачам, потому что смерть все ближе, а остановиться ты не можешь, не можешь уйти в отпуск от жизни, нет у тебя никакой возможности сказать: «Я хочу посидеть, отдохнуть, прошу меня извинить».

Его мать открыла дверь.

— Звонит Марта.

В бутсах, держа в руке старую, порванную перчатку полевого игрока, Эндрю направился к телефону. Закрыл за собой дверь столовой, тем самым показывая матери, что разговор личный.

— Привет, — поздоровался он. — Да, — пауза. — Нет, — пауза. — Пожалуй, что нет. Прощай. Удачи тебе, Марта.

Он постоял, глядя на телефонный аппарат. Мать вошла, когда он уже двинулся к входной двери.

— Эндрю, я хотела тебя кое-о чем попросить.

— О чем?

— Можешь ты выделить мне пятьдесят долларов?

— Господи!

— Это важно. Ты знаешь, я бы не попросила на пустяки. Они для Дороти.

— Зачем ей понадобились деньги?

— Она идет на вечеринку, очень важную для нее вечеринку, там будут большие люди и они, конечно, попросят ее сыграть…

— Приглашения стоят по пятьдесят долларов? — Эндрю уже вышел на крыльцо, стукнул бутсой по верхней ступеньке, очищая от засохшей грязи.

— Нет, Эндрю, — заискивающе ответила мать. — Деньги нужны на платье. Она говорит, что обязательно должна пойти в новом платье. Там будет мужчина, который ей нравится.

— Она его не охмурит, в платье или без, — отрезал Эндрю. — Твоя дочь простушка.

— Я знаю, — мать всплеснула руками. — Но пусть она сделает все, что в ее силах. Мне ее очень жалко, Эндрю…

— Все идут ко мне! — внезапно Эндрю сорвался на крик. — Меня ни на минуту не оставляют в покое! Ни на минуту!

Он уже плакал и отвернулся, чтобы скрыть слезы от матери. Она удивленно посмотрела на него. Покачала головой, обняла.

— Делай только то, что ты хочешь, Эндрю. Не делай ничего такого, чего тебе не хочется.

— Да, — кивнул Эндрю. — Да. Извини. Я дам тебе деньги. Извини, что накричал на тебя.

— Не давай их мне, если не хочешь, Эндрю, — его мать, похоже, верила в то, что говорила.

Он с горечью рассмеялся.

— Я хочу, мама, хочу.

Она похлопала его по плечу, и он зашагал к бейсбольному полю, оставив ее, в недоумении, на ступеньках крыльца.

На бейсбольном поле светило солнце, дул приятный ветерок, и на час он отвлекся, но двигался медленно. И рука болела в плече, когда он бросал мяч. А мальчишка, который играл на второй базе, называл его «Мистер», чего не было в прошлом году, когда Эндрю исполнилось двадцать четыре.

2017   книги

Сохранить лицо

Две вещи из книжки Джима Кемпа «Сначала скажите „НЕТ“», которые я хочу записать:

  1. «Никогда не спасайте противника. Спасти противника невозможно.»
  2. «Всегда давайте противнику возможность сохранить лицо.»

Полезные книжки я складываю на Книжную полку

2017   книги   мысли

Стыд, вина и алкоголизм

Общий знаменатель всего этого в том, что ребенок осознаёт, что любовь и привязанность, получаемая им в семье, может быть отобрана, возможно, неожиданно и несправедливо. Ребенок, в конечном счете, может прийти к выводу, что его невозможно любить. Страх оставления, который он ощущает, невозможно уменьшить, потому что он больше не спрашивает себя, покинут ли его, а только когда и как это произойдет. Оставление становится несомненным для глубоко стыдящегося человека. Так или иначе, он, возможно, будет продолжать добиваться любви. Это может привести к погоне за эмоционально неподходящим партнером, чья любовь и принятие остаются недостижимыми […] или внезапно прекращаются.

Единственный способ для ребенка уменьшить страх оставления — идентифицироваться со своими родителями. Дети, усвоившие позитивные цели и идеалы своих родителей, как правило, развивают более реалистичную концепцию своей желаемой сущности, которая, в свою очередь, помогает им стать автономными индивидами. Они стараются стать похожими на своих идеализированных родителей; они чувствуют гордость, а не стыд за себя, поскольку они интернализовали принятие своих воспитателей. Эти родительские идентификации — источники позитивных функций стыда […].

Чувство вины коренится также в развивающихся отношениях между собой и другими. Фрейд (1960) постулировал, что человеческие существа рождаются по сути своей эгоистичными, жадными тварями, не интересующимися тонким искусством компромисса и переговоров с другими. Он верил, что наши примитивные агрессивные побуждения неизбежно толкают детей к борьбе со старшим поколением. Приводимый им архетипический пример — Эдипов конфликт, который, предположительно, разгорается между отцом и сыном за сексуальное обладание матерью. Фрейд, возможно, привел эту метафору для иллюстрации потенциальной борьбы за власть между поколениями, возникающей, когда дети вырастают. Глубинный интерес Фрейда заключался в исследовании того, как человеческий род умудряется жить сообществом, несмотря на конфликт. Он объявил вину необходимой для выживания вида.

Из книжки Рональда Поттера-Эффрона «Стыд, вина и алкоголизм: клиническая практика»
Подсмотрел у Людвига Быстроновского

2017   книги   мысли

Делаем вид

«Система делает вид, что она по-прежнему выполняет управленческие функции в полном объеме, то есть функционирует якобы в аварийном, нестабильном режиме, а исполнители подыгрывают и делают вид, что они соблюдают все эти непомерные требования — демонстрируют энтузиазм, покорность, согласие с тем, что все обстоит как прежде, хотя на самом деле большую часть своих обязанностей они уже игнорируют, выполняют только внешний ритуал.»

А.П. Прохоров, «Русская модель управления»

2016   книги   мнение   мысли

Мать. Андрей Платонов

Мать вернулась в свой дом. Она была в беженстве от немцев, но она нигде не могла жить, кроме родного места, и вернулась домой.

Она два раза прошла промежуточными полями мимо немецких укреплений, потому что фронт здесь был с перерывами, а она шла прямой, ближней дорогой. Она не имела страха и не остерегалась никого, и враги ее не повредили. Она шла по полям, тоскующая, простоволосая, со смутным, точно ослепшим, лицом. И ей было все равно, что сейчас есть на свете и что совершается в нем, и ничто в мире не могло ее ни потревожить, ни обрадовать, потому что горе ее было вечным и печаль неутолимой — мать утратила мертвыми всех своих детей. Она была теперь столь слаба и равнодушна ко всему свету, что шла по дороге подобно усохшей былинке, несомой ветром, и казалось — ее влечет вперед лишь ветер, уныло бредущий по дороге ей вслед. Ей было необходимо увидеть свой дом, где она прожила жизнь, и место, где в битве и казни скончались ее дети.

На своем пути она встречала врагов, но они не тронули эту старую женщину; им было странно видеть столь горестную старуху, они ужаснулись вида человечности на ее лице, и они оставили ее без внимания, чтобы она умерла сама по себе. В жизни бывает этот смутный свет на лицах людей, пугающий зверя и враждебного человека, и таких людей никому не посильно погубить и к ним невозможно приблизиться. Зверь и человек охотнее сражается с подобными себе, но неподобных он оставляет в стороне, боясь испугаться их и быть побежденным неизвестной силой.

Пройдя сквозь войну, старая мать вернулась домой. Но родное место ее теперь было пустым. Маленький бедный дом на одно семейство, обмазанный глиной, выкрашенный желтой краской, с кирпичною печной трубой, похожей на задумавшуюся голову человека, давно погорел от немецкого огня и оставил после себя угли, уже порастающие травой. И все соседние жилые места, весь этот старый город тоже умер, и стало всюду вокруг светло и грустно, и видно далеко окрест по умолкшей земле. Еще пройдет немного времени, и место жизни людей зарастет свободной травой, его задуют ветры, сравняют дождевые потоки, и тогда не останется следа человека, а все мученье его существованья на земле некому будет понять и унаследовать в добро и поучение на будущее время, потому что не станет в живых никого. И мать вздохнула от этой последней своей думы и от боли в сердце за беспамятную погибающую жизнь. Но сердце ее было добрым, и от любви к погибшим оно захотело жить за всех умерших, чтобы исполнить их волю, которую они унесли с собой в могилу.

Мать села посреди остывшего пожарища и стала перебирать руками прах своего жилища. Она знала свою долю, знала, что ей пора умирать, но душа ее не смирялась с этой долей, потому что если она умрет, то где сохранится память о ее детях и кто их сбережет в своей любви, когда ее сердце тоже перестанет дышать?

Мать того не знала, и она думала одна. К ней подошла соседка, Евдокия Петровна, молодая женщина, миловидная и полная прежде, а теперь ослабевшая, тихая и равнодушная; двоих малолетних детей ее убило бомбой, когда она уходила с ними из города, а муж пропал без вести на земляных работах, и она вернулась обратно, чтобы схоронить детей и дожить свое время на мертвом месте.

— Здравствуйте, Мария Васильевна, — произнесла Евдокия Петровна.

— Это ты, Дуня, — сказала ей Мария Васильевна. — Садись со мной, давай с тобой разговор разговаривать. Поищи у меня в голове, я давно не мылась.

Дуня с покорностью села рядом; Мария Васильевна положила ей голову на колени, и соседка стала искать у нее в голове. Обеим теперь было легче за этим занятием; одна старательно работала, а другая прильнула к ней и задремала в покое от близости знакомого человека.

— Твои-то все померли? — спросила Мария Васильевна.

— Все! — ответила Дуня. — И твои все?

— Все, никого нету, — сказала Мария Васильевна.

— У нас с тобой поровну никого нету, — произнесла Дуня, удовлетворенная, что ее горе не самое большое на свете: у других людей такое же.

— У меня-то горя побольше твоего будет: я и прежде вдовая жила, проговорила Мария Васильевна. — А двое-то моих сыновей здесь, у посада, легли. Они в рабочий батальон поступили, когда фашисты из Петропавловки на митрофаньевский тракт вышли… А дочка моя повела меня отсюда куда глаза глядят, она любила меня, она дочь моя была; потом она отошла от меня, она полюбила других, она полюбила всех, она пожалела одного — она была добрая девочка, она наклонилась к нему, он был больной, раненый, он стал как неживой, и ее тоже тогда убили, убили сверху, от аэроплана… А я вернулась. Мне-то что же теперь! Я сама теперь как мертвая…

— А что ж тебе делать-то! Я тоже так живу, — сказала Дуня. — Мои лежат, и твои легли… Я-то знаю, где твои лежат, — они там, куда всех сволокли и схоронили, я тут была, я-то глазами своими видела. Сперва они всех убитых покойников сосчитали, бумагу составили, своих отдельно положили, а наших прочь отволокли подалее. Потом наших всех раздели наголо и в бумагу весь прибыток от вещей записали. Они долго таково заботились, а потом уж хоронить таскать начали…

— А могилу-то кто вырыл? — обеспокоилась Мария Васильевна. — Глубоко отрыли-то? Ведь голых, зябких хоронили, глубокая могила была бы потеплее!..

— Нет, какое там глубоко! — сообщила Дуня. — Яма от снаряда, вот тебе и могила. Навалили туда дополна, а другим места не хватило. Тогда они танком проехали через могилу, по мертвым, и еще туда положили, кто остался. Им копать желания нету, они силу свою берегут. А сверху забросали чуть-чуть землей, покойники лежат там, стынут теперь; только мертвые и стерпят такую муку — лежать век нагими на холоде…

— А моих-то тоже танком увечили или их сверху цельными положили? спросила Мария Васильевна.

— Твоих-то? — отозвалась Дуня. — Да я того не углядела… Там, за посадом, у самой дороги, все лежат, пойдешь — увидишь. Я им крест из двух веток связала и поставила, да это ни к чему: крест повалится, хоть ты его железный сделай, а люди забудут мертвых…

Потом, когда уже свечерело, Мария Васильевна поднялась; она была старая женщина, она теперь устала; она попрощалась с Дуней и пошла в сумрак, где лежали ее дети — два сына в ближней земле и дочь в отдалении.

Мария Васильевна вышла к посаду, что прилегал к городу. В посаде жили раньше в деревянных домиках садоводы и огородники; они кормились с угодий, прилегающих к их жилищам, и тем существовали здесь спокон века. Нынче тут ничего уже не осталось, и земля поверху спеклась от огня, а жители либо умерли, либо ушли в скитание, либо их взяли в плен и увели в работу и в смерть.

Из посада уходил в равнину митрофаньевский тракт. По обочине тракта в прежнее время росли ветлы, теперь их война обглодала до самых пней, и скучна была сейчас безлюдная дорога, словно уже близко находился конец света и редко кто доходил сюда.

Мария Васильевна пришла на место могилы, где стоял крест, сделанный из двух связанных поперек жалобных, дрожащих ветвей. Мать села у этого креста; под ним лежали ее нагие дети, умерщвленные, поруганные и брошенные в прах чужими руками.

Наступил вечер и обратился в ночь. Осенние звезды засветились на небе, точно выплакавшись, там открылись удивленные и добрые глаза, неподвижно всматривающиеся в темную землю, столь горестную и влекущую, что из жалости и мучительной привязанности никому нельзя отвести от нее взора.

— Были бы вы живы, — прошептала мать в землю своим мертвым сыновьям, — были бы вы живы, сколько работы поделали, сколько судьбы испытали! А теперь что ж, теперь вы умерли, — где ваша жизнь, какую вы не прожили, кто проживет ее за вас?.. Матвею-то сколько ж было? — двадцать третий шел, а Василию двадцать восьмой. А дочке было восемнадцать, теперь уж девятнадцатый шел бы, вчера она именинница была… Сколько я сердца своего истратила на вас, сколько крови моей ушло, но, значит, мало было, мало было одного сердца моего и крови моей, раз вы умерли, раз я детей своих живыми не удержала и от смерти их не спасла… Они что же, они дети мои, они жить на свет не просились. Я их родила, пускай сами живут. А жить на земле, видно, нельзя еще, тут ничего не готово для детей: готовили только, да не управились!.. Тут жить им нельзя, а больше им негде было, — что ж нам, матерям, делать-то? Одной-то жить небось и не к чему.

Она потрогала могильную землю и прилегла к ней лицом. В земле было тихо, ничего не слышно.

— Спят, — прошептала мать, — никто и не пошевельнется, — умирать было трудно, и они уморились. Пусть спят, я обожду — я не могу жить без детей, я не хочу жить без мертвых…

Мария Васильевна отняла лицо от земли; ей послышалось, что ее позвала дочь Наташа; она позвала ее, не промолвив слова, будто произнесла что-то одним своим слабым вздохом. Мать огляделась вокруг, желая увидеть, откуда взывает к ней дочь, откуда прозвучал ее кроткий голос — из тихого поля, из земной глубины или с высоты неба, с той ясной звезды? Где она сейчас, ее погибшая дочь? — или нет ее больше нигде и матери лишь чудится голос Наташи, который звучит воспоминанием в ее собственном сердце?

Потом мать задремала и уснула на могиле.

Полночная заря войны взошла вдалеке, и гул пушек раздался оттуда, там началась битва. Мария Васильевна проснулась, и посмотрела в сторону огня на небе, и прислушалась к частому дыханию пушек. «Это наши идут, подумала она. — Пусть скорее приходят».

Мать снова припала к могильной мягкой земле, чтобы ближе быть к своим умолкшим сыновьям. И молчание их было осуждением злодеям, убившим их, и горем для матери, помнящей запах их детского тела и цвет их живых глаз…

К полудню русские танки вышли на митрофаньевскую дорогу и остановились возле посада на осмотр и заправку.

Один красноармеец с танка отошел от машины и пошел походить по земле, над которой сейчас светило мирное солнце.

Возле креста, связанного из двух ветвей, красноармеец увидел старуху, приникшую к земле лицом. Он склонился к ней и послушал ее дыхание, а потом повернул тело женщины навзничь и для правильности приложился ухом к ее груди. «Ее сердце ушло», — понял красноармеец и покрыл утихшее лицо покойной чистой холстинкой.

— Спи с миром, — сказал красноармеец на прощанье. — Чьей бы ты матерью ни была, а я без тебя тоже остался сиротой.

2016   книги

Тринадцатый день рождества. Айзек Азимов

Был год, когда мы радовались, что кончилось Рождество.

Это был мрачный сочельник, я не ложился, слушая вполуха про бомбы. Мы с Ма оставались на ногах до полуночи Нового Года. Потом позвонил Па и сказал:

— О’кей, все кончилось. Ничего не произошло. Я скоро буду дома.

Мы с Ма заплясали, словно к нам в гости собирался Санта-Клаус, а через час приехал Па, и я отправился в постель, где отлично выспался.

Понимаете, дом у нас не совсем обычный. Па руководит группой детективов, и в те дни из-за этих террористов вполне мог облысеть. Потому что, когда 20 декабря штаб-квартиру предупредили, что в Новый Год взорвут советское представительство при ООН, это было очень серьезно.

По тревоге была поднята вся группа, подключилось ФБР. У Советов, я полагаю, тоже есть секретная служба, но ничто не могло удовлетворить Па.

День перед Рождеством был сумасшедшим.

— Если кто-то настолько спятил, что решил подбросить бомбу и плевал на последствия, он, похоже, сумеет это проделать, невзирая на все наши ухищрения. — Голос Па был таким мрачным, каким мы его никогда не слышали.

— Неужели нельзя узнать, кто это? — Спросила Ма.

Па покачал головой.

— Письма составлены из вырезанных газетных фраз, наклеенных на бумагу. Отпечатков пальцев нет, только грязные пятна. Исходные данные ничего не дают.

— Наверное, это кто-то, кому не нравятся русские, — заметила Ма.

— Это почти не сужает поиск, — сказал Па. — Советы уверены, что это сионисты, и нам приходится не спускать глаз с Лиги Защиты Евреев.

— Но, Па, — вмешался я, — это же не разумно, ведь евреи не празднуют Рождества. Оно для них ничего не значит, между прочим, как и для Советского Союза. Они официальные атеисты.

— Причем тут русские? — проворчал Па. — А теперь отвяжись. Завтра может быть денек хуже некуда, Рождество там или нет.

После чего он ушел. Его не было весь день, и это было очень плохо. Мы даже не открыли свои подарки, просто сидели и слушали радио, настроенное на станцию новостей. А когда в полночь позвонил Па и ничего не случилось, мы вздохнули с облегчением, но я так и забыл развернуть подарок.

Ничего не произошло и до утра 26-ого. Мы отпраздновали свое Рождество. Па был свободен в тот день, и Ма испекла индейку на день позже. Ничего не случилось и после обеда. Мы все время говорили об одном и том же.

— По-моему, — сказала Ма, — тот, кем бы он ни был, не отыщет никакой лазейки, чтобы подложить бомбу, раз Министерство Юстиции привело в готовность все силы.

Па улыбнулся, показывая, что ценит лояльность Ma.

— Я не думаю, что все наши силы приведены в готовность, — заметил он. — Но какая разница? Бомбы нет. Возможно, это был просто блеф. Держу пари, даже без бомбы русские при ООН провели столько бессонных ночей, что не известно, что хуже.

— Если он не подложил бомбу на Рождество, — предположил я, — то, может быть, решил сделать это в другое время? Вдруг он просто назвал Рождество, чтобы всех переполошить, а потом, когда все уляжется…

Па отвесил мне легкий подзатыльник.

— Что-то ты слишком разошелся, Ларри. Нет, я так не думаю. Настоящие террористы ценят только ощущение своей силы. И если они говорят, что то-тот и то-то произойдет в определенное время, то оно происходит с точностью до минуты — это для них не забава.

Но я не успокоился, подозрения мои не исчезли. Однако, шли дни, взрыва все не было, и постепенно Министерство вернулось к нормальной работе. ФБР убрало своих людей, и даже русские, кажется, забыли обо всем, по словам Па.

2-ого января рождественские каникулы кончились, и я отправился в школу. Мы начали репетировать наш рождественский карнавал, тщательно отрабатывая показ песни «Двенадцатый день Рождества». В ней начисто отсутствовала какая бы то ни было религиозность — просто подарок к Рождеству.

Нас было двенадцать человек и каждый пел одну строфу, а затем все вместе подхватывали «Курочка на груше». Я был пятым номером и пел «Пять золотых колец», потому что голос у меня был еще мальчишеский — сопрано, — и я легко и красиво брал высокие ноты.

Некоторые ребята не знают, почему в Рождестве 12 дней, но я объясняю это тем, что, если считать Новый Год за начало, то 12-ый день после этого выпадал бы на январь, когда Три Мудреца прибыли с дарами для Христа-Спасителя. И естественно, что именно к шестому числу мы приурочили показ нашего спектакля перед публикой. Пришли многие родители.

Па освободился на несколько часов и сидел с Ма в зале. Я видел, как он сидел, застывший, слушая высокие ноты сына в последний раз, потому что в этом году голос мой должен был измениться, и я знаю, почему.

Осеняла ли вас когда-нибудь идея посреди театральной сцены во время спектакля?

Мы пропели лишь «Второй день» и «Две горлицы», когда я подумал: «Это ведь тринадцатый день Рождества!» Весь мир задрожал вокруг меня, а я ничего не мог сделать — только стоял на сцене и пел «Пять золотых колец». Я никак не мог дождаться, когда они закончат этих глупых «Двенадцать барабанящих барабанщиков». Это было все равно, что высыпать на себя порошок от чесотки вместо дезодоранта. Едва замерла последняя строфа и все принялись аплодировать, я выбрался из строя, спрыгнул со сцены и оказался между рядами, крича: «Па!»

Он, кажется, испугался, но я вцепился в него и, по-моему, частил так быстро, что он едва понимал.

Я бормотал:

— Па, Рождество не везде выпадает на один и тот же день. Вдруг это один из русских в представительстве? Они — официальные атеисты, но если один из них верующий, он выбрал время для взрыва по Библии. Может быть, он член Русской Православной Церкви? А у них свой календарь.

— Что? — проговорил Па с видом, будто не понял ни слова из сказанного.

— Это так, Па, я читал. Русская Православная Церковь до сих пор пользуется Юлианским календарем, тогда как Запад уже сто лет назад перешел на Грегорианский. Юлианский календарь отстает от нашего на тринадцать дней, и Рождество по нему наступает 25-го декабря, когда у нас уже 7-е января. то есть, завтра!

Он не поверил мне просто так на слово. Он изучил все по альманаху, потом позвонил кому-то в Министерство, кто был членом Русской Православной Церкви.

Он сумел вновь расшевелить Министерство. Они переговорили с русскими, и те перестали твердить о сионистах, поискали у себя и нашли. Я не знаю, что они с ним сделали, но, во всяком случае, на тринадцатый день Рождества взрыва не было.

Министерство хотело премировать меня новым велосипедом, но я отказался. Я просто исполнил свой долг.

2016   книги

Внутренняя рыба

В праздники запоем прочитал книжку американского палеонтолога Нила Шубина, которая называется «Внутренняя рыба». Заказал в Лабиринте почти сразу же, когда прочитал «Мозг и душу» Криса Фрита.

Стопроцентный хит и максимальный мастхэв в библиотеке любого человека. Помогает разобраться в том, как работает человеческое тело.

Почему зубы твердые? Почему вообще появились и развились зубы, и чем они отличаются от костей? Как из двух одинаковых слоев кожи (!) вырастают и зубы, и молочные железы, и перья и волосы. Откуда взялась икота и зачем? Зачем человеку мошонка? Зачем смерть?

Отдельной строкой суперхит: Почему пьяного человека шатает?

Читается и запоминается очень легко. Уверен, что можно это читать и с ребенком — крайне познавательно.

Ну и точно добавлю ее на свою книжную полку.

2016   книги

Стереотипы поведения

«Не случайно именно в России привился обычай сигналами фар предупреждать встречных водителей о том, что на дороге дежурит автоинспекция. Люди сознательно препятствуют исполнению закона, снижают степень правовой защищенности общества в целом, поощряют нарушителей и тем самым способствуют разрушению государственного порядка, по поводу отсутствия которого сами же и негодуют. Но зато им приятно проявить стереотипы солидарности. Пока этот стереотип поведения, в котором как в капле воды проявляется противостояние людей аппарату управления, будет сохраняться, порядка на дорогах не прибавится.»

Александр Прохоров, «Русская модель управления»

2016   книги   мысли

Соседи по книжной полке

Просвещенные люди знают (а необразованные, себе на горе, не знают как раз этого): культура — прежде всего умение ориентироваться. Ведь светлой головушкой считают не того человека, который прочел ту или иную книгу, а того, кто ориентируется в них как в системе — то есть понимает, что книги складываются в некую систему, и может определить место каждого элемента по отношению к другим. Внутреннее содержание книги играет здесь менее важную роль, чем то, как она воспринимается снаружи, иными словами, внутреннее содержание книги и есть то, что вокруг нее: самое важное в книге — это ее соседи по книжной полке.

Поэтому для просвещенного человека ничуть не вредно не прочесть той или иной книги: если такой человек и не знает в точности ее содержания, он, как правило, имеет представление о ее положении, то есть о том, какое место эта книга занимает среди других. Проводить такое различие между содержанием книги и ее положением очень важно, ведь именно это помогает людям, которых культура не пугает, без труда говорить на любую тему.

Пьер Байяр, «Искусство рассуждать о книгах, которых вы не читали»

2016   книги

Хочу быть сильным. Сергей Довлатов

Когда-то я был школьником, двоечником, авиамоделистом. Списывал диктанты у Регины Мухолович. Коллекционировал мелкие деньги. Смущался. Не пил…

Хорошее было время. (Если не считать культа личности.)

Помню, мне вручили аттестат. Директор школы, изловчившись, внезапно пожал мою руку. Затем я окончил матмех ЛГУ и превратился в раздражительного типа с безумными комплексами. А каким еще быть молодому инженеру с окладом в девяносто шесть рублей?

Я вел размеренный, уединенный образ жизни и написал за эти годы два письма.

Но при этом я знал, что где-то есть другая жизнь — красивая, исполненная блеска. Там пишут романы и антироманы, дерутся, едят осьминогов, грустят лишь в кино. Там, сдвинув шляпу на затылок, опрокидывают двойное виски. Там кинозвезды, утомленные магнием, слабеющие от запаха цветов, вяло роняют шпильки на поролоновый ковер…

Жил я на улице Зодчего Росси. Ее длина — 340 метров, а ширина и высота зданий — 34 метра. Впрочем, это не имеет значения.

Два близлежащих театра и хореографическая школа формируют стиль этой улицы. Подобно тому, как стиль улицы Чкалова формируют два гастронома и отделение милиции…

Актрисы и балерины разгуливают по этой улице. Актрисы и балерины! Их сопровождают любовники, усачи, негодяи, хозяева жизни.

Распахивается дверца собственного автомобиля. Появляются ноги в ажурных чулках. Затем — синтетическая шуба, ридикюль, браслеты, кольца. И наконец — вся женщина, готовая к решительному, долгому отпору.

Она исчезает в подъезде театра. Над асфальтом медленно тает легкое облако французских духов. Любовники ждут, разгуливая среди колонн. Манжеты их белеют в полумраке…

Чтобы почувствовать себя увереннее, я начал заниматься боксом. На первенстве домоуправления моим соперником оказался знаменитый Цитриняк. Подергиваясь, он шагнул в мою сторону. Я замахнулся, но тотчас же всем существом ударился о шершавый и жесткий брезент. Моя душа вознеслась к потолку и затерялась среди лампионов. Я сдавленно крикнул и пополз. Болельщики засвистели, а я все полз напролом. Пока не уткнулся головой в импортные сандалеты тренера Шарафутдинова.

— Привет, — сказал мне тренер, — как делишки?

— Помаленьку, — отвечаю. — Где тут выход?..

С физкультурой было покончено, и я написал рассказ. Что-то было в рассказе от моих ночных прогулок. Шум дождя. Уснувшие за рулем шоферы. Безлюдные улицы, которые так похожи одна на другую…

Бородатый литсотрудник долго искал мою рукопись. Роясь в шкафах, он декламировал первые строчки:

— Это не ваше — «К утру подморозило…»?

— Нет, — говорил я.

— А это — «К утру распогодилось…»?

— Нет.

— А вот это — «К утру Ермил Федотович скончался…»?

— Ни в коем случае.

— А вот это, под названием «Марш одноногих»?

— «Марш одиноких», — поправил я. Он листал рукопись, повторяя:

— Посмотрим, что вы за рыбак… Посмотрим… И затем:

— Здесь у вас сказано: «…И только птицы кружились над гранитным монументом…» Желательно знать, что характеризуют собой эти птицы?

— Ничего, — сказал я, — они летают. Просто так. Это нормально.

— Чего это они у вас летают, — брезгливо поинтересовался редактор, — и зачем? В силу какой такой художественной необходимости?

— Летают, и все, — прошептал я, — обычное дело…

— Ну хорошо, допустим. Тогда скажите мне, что олицетворяют птицы в качестве нравственной эмблемы? Радиоволну или химическую клетку? Хронос или Демос?..

От ужаса я стал шевелить пальцами ног.

— Еще один вопрос, последний. Вы — жаворонок или сова?

Я закричал, поджег бороду редактора и направился к выходу.

Вслед донеслось:

— Минуточку! Хотите, дам один совет в порядке бреда?

— Бреда?!

— Ну, то есть от фонаря.

— От фонаря?!

— Как говорится, из-под волос.

— Из-под волос?!

— В общем, перечитывайте классиков. Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Толстого. Особенно — Толстого. Если разобраться, до этого графа подлинного мужика в литературе-то и не было…

С литературой было покончено.

Дни потянулись томительной вереницей. Сон, кефир, работа, одиночество. Коллеги, видя мое состояние, забеспокоились. Познакомили меня с развитой девицей Фридой Штейн.

Мы провели два часа в ресторане. Играла музыка. Фрида читала меню, как Тору, — справа налево. Мы заказали блинчики и кофе.

Фрида сказала:

— Все мы — люди определенного круга. Я кивнул.

— Надеюсь, и вы — человек определенного круга?

— Да, — сказал я.

— Какого именно?

— Четвертого, — говорю, — если вы подразумеваете круги ада.

— Браво! — сказала девушка. Я тотчас же заказал шампанское.

— О чем мы будем говорить? — спросила Фрида. — О Джойсе? О Гитлере? О Пшебышевском? О черных терьерах? О структурной лингвистике? О неофрейдизме? О Диззи Гиллеспи? А может быть, о Ясперсе или о Кафке?

— О Кафке, — сказал я.

И поведал ей историю, которая случилась недавно:

«Прихожу я на работу. Останавливает меня коллега Барабанов.

— Вчера, — говорит, — перечитывал Кафку. А вы читали Кафку?

— К сожалению, нет, — говорю.

— Вы не читали Кафку?

— Признаться, не читал.

Целый день Барабанов косился на меня. А в обеденный перерыв заходит ко мне лаборантка Нинуля и спрашивает:

— Говорят, вы не читали Кафку. Это правда? Только откровенно. Все останется между нами.

— Не читал, — говорю.

Нинуля вздрогнула и пошла обедать с коллегой Барабановым…

Возвращаясь с работы, я повстречал геолога Тищенко. Тищенко был, по обыкновению, с некрасивой девушкой.

— В Ханты-Мансийске свободно продается Кафка! — издали закричал он.

— Чудесно, — сказал я и, не оглядываясь, поспешил дальше.

— Ты куда? — обиженно спросил геолог.

— В Ханты-Мансийск, — говорю. Через минуту я был дома. В коридоре на меня обрушился сосед-дошкольник Рома. Рома обнял меня за ногу и сказал:

— А мы с бабуленькой Кафку читали! Я закричал и бросился прочь. Однако Рома крепко держал меня за ногу.

— Тебе понравилось? — спросил я.

— Более или менее, — ответил Рома.

— Может, ты что-нибудь путаешь, старик? Тогда дошкольник вынес большую рваную книгу и прочел:

— РУФКИЕ НАРОДНЫЕ КАФКИ!

— Ты умный мальчик, — сказал я ему, — но чуточку шепелявый. Не подарить ли тебе ружье? Так я и сделал…»

— Браво! — сказала Фрида Штейн. Я заказал еще шампанского.

— Я знаю, — сказала Фрида, — что вы пишете новеллы. Могу я их прочесть? Они у вас при себе?

— При себе, — говорю, — у меня лишь те, которых еще нет.

— Браво! — сказала Фрида.

Я заказал еще шампанского…

Ночью мы стояли в чистом подъезде. Я хотел было поцеловать Фриду. Точнее говоря, заметно пошатнулся в ее сторону.

— Браво! — сказала Фрида Штейн. — Вы напились как свинья!

С тех пор она мне не звонила.

Дни тянулись серые и неразличимые, как воробьи за окнами. Как листья старых тополей в унылом нашем палисаднике. Сон, кефир, работа, произведения Золя. Я заболел и выздоровел. Приобрел телевизор в кредит.

Как-то раз около «Метрополя» я повстречал бывшего одноклассника Секина.

— Где ты работаешь? — спрашиваю.

— В одном НИИ.

— Деньги хорошие?

— Хорошие, — отвечает Секин, — но мало.

— Браво! — сказал я.

Мы поднялись в ресторан. Он заказал водки.

Выпили.

— Отчего ты грустный? — Секин коснулся моего рукава.

— У меня, — говорю, — комплекс неполноценности.

— Комплекс неполноценности у всех, — заверил Секин.

— И у тебя?

— И у меня в том числе. У меня комплекс твоей неполноценности.

— Браво! — сказал я. Он заказал еще водки.

— Как там наши? — спросил я.

— Многие померли, — ответил Секин, — например, Шура Глянец. Глянец пошел купаться и нырнул. Да так и не вынырнул. Хотя прошло уже более года.

— А Миша Ракитин?

— Заканчивает аспирантуру.

— А Боря Зотов?

— Следователь.

— Ривкович?

— Хирург.

— А Лева Баранов? Помнишь Леву Баранова? Спортсмена, тимуровца, победителя всех олимпиад?

— Баранов в тюрьме. Баранов спекулировал шарфами. Полгода назад встречаю его на Садовой. Выходит Лева из Апраксина двора и спрашивает:

«Объясни мне, Секин, где логика?! Покупаю болгарское одеяло за тридцать рэ. Делю его на восемь частей. Каждый шарф продаю за тридцать рэ. Так где же логика?!.»

— Браво! — сказал я.

Он заказал еще водки…

Ночью я шел по улице, расталкивая дома. И вдруг очутился среди колонн Пушкинского театра. Любовники, бретеры, усачи прогуливались тут же. Они шуршали дакроновыми плащами, распространяя запах сигар. Неподалеку тускло поблескивали автомобили.

— Эй! — закричал я. — Кто вы?! Чем занимаетесь? Откуда у вас столько денег? Я тоже стремлюсь быть хозяином жизни! Научите меня! И познакомьте с Элиной Быстрицкой!..

— Ты кто? — спросили они без вызова.

— Да так, всего лишь Егоров, окончил матмех…

— Федя, — представился один.

— Володя.

— Толик.

— Я — протезист, — улыбнулся Толик. — Гнилые зубы — вот моя сфера.

— А я — закройщик, — сказал Володя, — и не более того. Экономно выкраивать гульфик — чему еще я мог бы тебя научить?!

— А я, — подмигнул Федя, — работаю в комиссионном магазине. Понадобятся импортные шмотки — звони.

— А как же машины? — спросил я.

— Какие машины?

— Автомобили? «Волги», «Лады», «Жигули»?

— При чем тут автомобили? — спросил Володя.

— Разве это не ваши автомобили?

— К сожалению, нет, — ответил Толик.

— А чьи же? Чьи же?

— Пес их знает, — откликнулся Федя, — чужие. Они всегда здесь стоят. Эпоха такая. Двадцатый век…

Задыхаясь, я бежал к своему дому. Господи! Торговец, стоматолог и портной! И этим людям я завидовал всю жизнь! Но про автомобили они, конечно, соврали! Разумеется, соврали! А может быть, и нет!..

Я взбежал по темной лестнице. Во мраке были скуповато рассыпаны зеленые кошачьи глаза. Пугая кошек, я рванулся к двери. Отворил ее французским ключом. На телефонном столике лежал продолговатый голубой конверт.

Какому-то Егорову, подумал я. Везет же человеку! Есть же такие счастливчики, баловни фортуны! О! Но ведь это я — Егоров! Я и есть! Я самый!..

Я разорвал конверт и прочел:

«Вы нехороший, нехороший, нехороший, нехороший, нехороший!

Фрида Штейн. Р. S. Перечитайте Гюнтера де Бройна, и вы разгадаете мое

сердце.

Ф. Штейн. Р. Р. S. Кто-то забыл у меня в подъезде сатиновые

нарукавники.

Ф. Ш.„Что все это значит?! — думал я. Торговец, стоматолог и портной! Какой-то нехороший Егоров! Какие-то сатиновые нарукавники! Но ведь это я Егоров! Мои нарукавники! Я нехороший!.. А при чем здесь Лев Толстой? Что еще за Лев Толстой?! Ах да, мне же нужно перечитать Льва Толстого! И еще

Гюнтера де Бройна! Вот с завтрашнего дня и начну…

2016   книги

Падающего — толкни

О братья мои, разве я жесток? Но я говорю: что падает, то нужно еще толкнуть! Все, что от сегодня, — падает и распадается; кто захотел бы удержать его! Но я — я хочу еще толкнуть его! Знакомо ли вам наслаждение скатывать камни в отвесную глубину? — Эти нынешние люди: смотрите же на них, как они скатываются в мои глубины! Я только прелюдия для лучших игроков, о братья мои! Пример! Делайте по моему примеру! И кого вы не научите летать, того научите — быстрее падать!

Фридрих Ницше, «Так говорил Заратустра»

2016   книги   мысли

Неизвестный цветок. Андрей Платонов

Жил на свете маленький цветок. Никто и не знал, что он есть на земле. Он рос один на пустыре; коровы и козы не ходили туда, и дети из пионерского лагеря там никогда не играли. На пустыре трава не росла, а лежали одни старые серые камни, и меж ними была сухая мертвая глина. Лишь один ветер гулял по пустырю; как дедушка-сеятель, ветер носил семена и сеял их всюду — и в черную влажную землю, и на голый каменный пустырь. В черной доброй земле из семян рождались цветы и травы, а в камне и глине семена умирали.

А однажды упало из ветра одно семечко, и приютилось оно в ямке меж камнем и глиной. Долго томилось это семечко, а потом напиталось росой, распалось, выпустило из себя тонкие волоски корешка, впилось ими в камень и в глину и стало расти.

Так начал жить на свете тот маленький цветок. Нечем было ему питаться в камне и в глине; капли дождя, упавшие с неба, сходили по верху земли и не проникали до его корня, а цветок все жил и жил и рос помаленьку выше. Он поднимал листья против ветра, и ветер утихал возле цветка; из ветра упадали на глину пылинки, что принес ветер с черной тучной земли; и в тех пылинках находилась пища цветку, но пылинки были сухие. Чтобы смочить их, цветок всю ночь сторожил росу и собирал ее по каплям на свои листья. А когда листья тяжелели от росы, цветок опускал их, и роса падала вниз; она увлажняла черные земляные пылинки, что принес ветер, и разъедала мертвую глину.

Днем цветок сторожил ветер, а ночью росу. Он трудился день и ночь, чтобы жить и не умереть. Он вырастил свои листья большими, чтобы они могли останавливать ветер и собирать росу. Однако трудно было цветку питаться из одних пылинок, что выпали из ветра, и еще собирать для них росу. Но он нуждался в жизни и превозмогал терпеньем свою боль от голода и усталости. Лишь один раз в сутки цветок радовался; когда первый луч утреннего солнца касался его утомленных листьев.

Если же ветер подолгу не приходил на пустырь, плохо тогда становилось маленькому цветку, и уже не хватало у него силы жить и расти. Цветок, однако, не хотел жить печально; поэтому, когда ему бывало совсем горестно, он дремал. Все же он постоянно старался расти, если даже корни его глодали голый камень и сухую глину. В такое время листья его не могли напитаться полной силой и стать зелеными: одна жилка у них была синяя, другая красная, третья голубая или золотого цвета. Это случалось оттого, что цветку недоставало еды, и мученье его обозначалось в листьях разными цветами. Сам цветок, однако, этого не знал: он ведь был слепой и не видел себя, какой он есть.

В середине лета цветок распустил венчик вверху. До этого он был похож на травку, а теперь стал настоящим цветком. Венчик у него был составлен из лепестков простого светлого цвета, ясного и сильного, как у звезды. И, как звезда, он светился живым мерцающим огнем, и его видно было даже в темную ночь. А когда ветер приходил на пустырь, он всегда касался цветка и уносил его запах с собою.

И вот шла однажды поутру девочка Даша мимо того пустыря. Она жила с подругами в пионерском лагере, а нынче утром проснулась и заскучала по матери. Она написала матери письмо и понесла письмо на станцию, чтобы оно скорее дошло. По дороге Даша целовала конверт с письмом и завидовала ему, что он увидит мать скорее, чем она.

На краю пустыря Даша почувствовала благоухание. Она поглядела вокруг. Вблизи никаких цветов не было, по тропинке росла одна маленькая травка, а пустырь был вовсе голый; но ветер шел с пустыря и приносил оттуда тихий запах, как зовущий голос маленькой неизвестной жизни.

Даша вспомнила одну сказку, ее давно рассказывала ей мать. Мать говорила о цветке, который все грустил по своей матери — розе, но плакать он не мог, и только в благоухании проходила его грусть. «Может, это цветок скучает там по своей матери, как я», — подумала Даша.

Она пошла в пустырь и увидела около камня тот маленький цветок. Даша никогда еще не видела такого цветка — ни в поле, ни в лесу, ни в книге на картинке, ни в ботаническом саду, нигде. Она села на землю возле цветка и спросила его: — Отчего ты такой? — Не знаю, — ответил цветок. — А отчего ты на других непохожий?

Цветок опять не знал, что сказать. Но он впервые так близко слышал голос человека, впервые кто-то смотрел на него, и он не хотел обидеть Дашу молчанием.

— Оттого, что мне трудно, — ответил цветок.

— А как тебя зовут? — спросила Даша.

— Меня никто не зовет, — сказал маленький цветок, — я один живу.

Даша осмотрелась в пустыре. — Тут камень, тут глина! — сказала она. — Как же ты один живешь, как же ты из глины вырос и не умер, маленький такой?

— Не знаю, — ответил цветок.

Даша склонилась к нему и поцеловала его в светящуюся головку. На другой день в гости к маленькому цветку пришли все пионеры. Даша привела их, но еще задолго, не доходя до пустыря, она велела всем вздохнуть и сказала: — Слышите, как хорошо пахнет. Это он так дышит.

Пионеры долго стояли вокруг маленького цветка и любовались им, как героем. Потом они обошли весь пустырь, измерили его шагами и сосчитали, сколько нужно привезти тачек с навозом и золою, чтобы удобрить мертвую глину. Они хотели, чтобы и на пустыре земля стала доброй. Тогда и маленький цветок, неизвестный по имени, отдохнет, а из семян его вырастут и не погибнут прекрасные дети, самые лучшие, сияющие светом цветы, которых нету нигде.

Четыре дня работали пионеры, удобряя землю на пустыре. А после того они ходили путешествовать в другие поля и леса и больше на пустырь не приходили. Только Даша пришла однажды, чтобы проститься с маленьким цветком. Лето уже кончалось, пионерам нужно было уезжать домой, и они уехали.

А на другое лето Даша опять приехала в тот же пионерский лагерь. Всю долгую зиму она помнила о маленьком, неизвестном по имени цветке. И она тотчас пошла на пустырь, чтобы проведать его. Даша увидела, что пустырь теперь стал другой, он зарос теперь травами и цветами, и над ним летали птицы и бабочки. От цветов шло благоухание, такое же, как от того маленького цветка-труженика. Однако прошлогоднего цветка, жившего меж камнем и глиной, уже не было. Должно быть, он умер в минувшую осень. Новые цветы были тоже хорошие; они были только немного хуже, чем тот первый цветок. И Даше стало грустно, что нету прежнего цветка. Она пошла обратно и вдруг остановилась. Меж двумя тесными камнями вырос новый цветок — такой же точно, как тот старый цвет, только немного лучше его и еще прекраснее. Цветок этот рос из середины стеснившихся камней; он был живой и терпеливый, как его отец, и еще сильнее отца, потому что он жил в камне. Даше показалось, что цветок тянется к ней, что он зовет ее к себе безмолвным голосом своего благоухания.

2016   книги

«Соседи», Лао Шэ

Госпожа Мин — женщина себе на уме. Она родила мужу сына и дочь, но все еще завивает волосы, хотя ей вот-вот стукнет сорок. Госпожа Мин не в ладах с грамотой и, зная за собой этот недостаток, старается восполнить его неустанными заботами о семье: печется о детях, о муже.

Детям госпожа Мин во всем потворствует, не смеет их поучать, наказывать. Даже сердиться на них в присутствии мужа не решается, ибо понимает: она доводится им матерью лишь потому, что он — их отец. Надо постоянно быть начеку: муж для нее — это все. И она не может ни бить, ни ругать его детей. Не то, чего доброго, он в гневе прибегнет к крайнему средству — женится на другой, она же не сможет обзавестись другим мужем.

Госпожа Мин — особа весьма подозрительная. Ее приводит в трепет любая бумажка с иероглифами — в них скрыта какая-то тайна. Вот почему она ненавидит всех этих барынь и барышень. Собственно говоря, ее муж, ее дети ничем не хуже этих образованных господ. Да и сам господин Мин не станет отрицать, что он умен, наделен способностями и занимает высокое положение в обществе.

Госпожа Мин никому не позволит говорить о своих детях дурно, упрекать их за шалости. Плохие дети — значит, плохая мать. А этого госпожа Мин не потерпит. Она во всем повинуется мужу и детям тоже. Остальных же ни во что не ставит. Считает себя самой умной и постоянно кичится перед соседями и слугами.

Если ее дети подерутся с чужими, она сломя голову бросается в бой. Пусть знают, с кем имеют дело! Как луна отражает свет солнца, так и она призвана олицетворять силу и величие своего супруга.

Слуг она ненавидела — они относились к ней с презрением. Вслух, разумеется, этого не высказывали, но в их Взглядах можно было прочесть: «Сними свой наряд, и будешь такой же, как мы, а может, и хуже». Их презрение было особенно заметно, когда госпожа Мин против них что-нибудь замышляла. В бешенстве она готова была проглотить их живьем и часто отказывала прислуге от дома, чтобы хоть как-то выместить свою злость.

Обращаясь с женой как диктатор, господин Мин в то же время прощал ей ссоры с соседями, увольнение прислуги и даже то, что она потакает детям. Здесь он предоставлял ей некоторую свободу, поскольку она стояла на страже интересов семьи. В нем сочетались подобострастие и высокомерие. В душе презирая жену, он не мог позволить другим относиться к ней непочтительно. Какой бы она ни была, она — его жена. Жениться вторично он не мог, так как служил у богатых иностранцев, верующих фанатиков, и развод, как и повторный брак, лишил бы его выгодного места. А раз уж ему суждено терпеть такую жену, он не допустит пренебрежительного к ней отношения. Сам он мог и прибить ее, другим же не позволил бы даже косого взгляда. Никаких чувств он к жене не питал, зато детей любил безмерно. Раз он сам выше других во всех отношениях, то его чада и подавно.

Господин Мин ходил с высоко поднятой головой. Виноватым перед женой себя не чувствовал, обожал детей, имел приличную службу и не страдал решительно никакими пороками. Он считал себя просто святым. Ни от кого не зависел и мог ни с кем не церемониться. День он проводил на службе, вечер посвящал детям. Книг никогда не читал, полагая, что в них мало проку — он и так все познал.

Соседей господин Мин не только не удостаивал приветствием, но даже отворачивался при встрече.

Дела государства и общества его нисколько не интересовали. Единственное, о чем он мечтал,- это скопить побольше денег и зажить независимо, в полном благополучии.

И все же господин Мин не всем был доволен. А ему так хотелось быть довольным всем. Но в жизни каждого человека есть нечто, существующее помимо его воли. И от этого никак не избавиться. В его душе было пятнышко, все равно что крапинка на кристалле. И он хорошо видел его, это (одно-единственное) пятнышко. В остальном — господин Мин твердо верил и гордился этим — он был совершенно чист. Но это пятнышко… Господин Мин не мог от него избавиться, оно все росло и росло.

Он знал, что жена о нем догадывается, что в этом — причина ее чрезмерной подозрительности. Чего только она ни делала, чтобы этого пятнышка не стало, но оно росло. Об этом можно было судить по улыбке мужа, по выражению его глаз. Только дотронуться до пятнышка она не смела, боялась обжечься — ведь это пятно на солнце. А вдруг его тепло перейдет к другой? Надо что-то предпринять.

Как-то детишки Минов украли у соседей виноград. До этого они постоянно рвали там цветы — забор был слишком низким. Жившие за забором супруги Ян не жаловались на детей, хотя очень любили цветы.

Господин и госпожа Мин, разумеется, не одобряли такого поведения детей, но признаваться в этом не хотелось — ведь дети не чьи-нибудь, а их собственные. Да и потом цветы — не бог весть что. Сорвешь, ничего особенного не случится. Более того, Мины решили, что если из-за такого пустяка Яны потребуют объяснений, значит, они просто не понимают хорошего отношения. Соседи Ян, однако, не беспокоили супругов Мин, и госпожа Мин решила, что они их просто боятся. Что же до господина Мина, то он давно уверовал в это. И вовсе не потому, что соседи как-то проявляли свой страх. Просто он не сомневался в том, что все должны трепетать перед ним, поскольку он неизменно ходит с высоко поднятой головой. К тому же соседи Ян учительствовали, а господин Мин презирал такого рода людей: нищие — и перспектив никаких. Особенно ненавидел он господина Яна. И все потому, что уж очень хороша собой госпожа Ян. Да, господин Мин не терпел учителей, но женщина, да еще хорошенькая — совсем другое дело. Подумать только, какой-то голодранец и такая прелестная жена! Куда до нее его собственной супруге! Прямо зло берет! И как только такая красавица согласилась выйти за учителя? Куда она смотрела?! Негодование его с каждым днем росло. Он не мог справиться с собой. Это не прошло мимо госпожи Мин — глаза мужа слишком часто скользили по низенькому забору. Поэтому госпожа Мин и одобряла поступки детей. Поделом этой госпоже Ян! Она заранее все продумала: пусть только осмелиться эта женщина рот раскрыть, она ей покажет!

Господин Ян был образцом нового человека в Китае. Он отличался чрезмерной вежливостью и всюду старался продемонстрировать свою образованность и хорошие манеры. Он знал, что соседские дети хозяйничают в его саду, однако говорить об этом не хотел: ведь господа Мин, если они люди воспитанные, рано или поздно придут с извинениями. Силой не вынудишь человека раскаяться — только поставишь его в неловкое положение. Однако господа Мин не шли, а господин Ян не позволял себе сердиться: пусть они будут неделикатными, ему же следует помнить о собственном достоинстве. Но когда дети оборвали виноград, господину Яну стало не по себе. Жаль было не столько винограда, сколько потраченного времени. После трех лет неустанных забот виноград впервые принес плоды. Немного, всего несколько кистей,- и те оборвали дети. Госпожа Ян решила поговорить с госпожой Мин. В душе господин Ян не был против и все же старался отговорить жену. Его воспитанность взяла верх над гневом. Жена, однако, была иного мнения. Она полагала, что пойти надо, не ссориться, не драться, а просто вежливо поговорить с госпожой Мин. Господин Ян, опасаясь, как бы жена не сочла его малодушным, уступил ее желанию. И соседки встретились.

— Госпожа Мин? Моя фамилия Ян,- вежливо представилась учительница.

Госпожа Мин хорошо знала, что привело сюда госпожу Ян, и в душе люто ее ненавидела.

— Эка новость!

Госпожу Ян, как женщину воспитанную, слова эти вогнали в краску, и она пришла в замешательство. Но надо было что-то ответить, и она сказала:

— Ничего особенного не случилось… Дети… Впрочем, это пустяки… дети оборвали виноград.

— В самом деле? — певучим голоском проворковала госпожа Мин.- Дети любят виноград. Есть его я им не позволю, но если нравится, пусть играют.

— Нашим виноградом? — Госпожа Ян переменилась в лице.- Он так нелегко нам достался! Целых три года! И только сейчас уродил!

— Я и говорю о вашем винограде! Такая кислятина! Но дети пусть поиграют! Он же никуда не годится, ваш виноград, да и было-то там всего ничего — не то кисть, не то две.

— Дети,- госпожа Ян вспомнила о проблемах воспитания,- все балованные. Но господин Ян и я, мы так любим цветы.

— О! Господин Мин и я, мы тоже любим цветы!

— Ну, а если бы ваша цветы рвали чужие дети?

— Кто посмел бы?!

— Но ведь ваши дети рвут чужие цветы?

— Это ваши-то? А вы переезжайте куда-нибудь в другое место. Нашим детям нравится рвать чужой виноград, просто так, чтобы позабавиться.

Госпожа Ян не знала, что сказать. Пока она шла домой, губы у нее дрожали, а увидев мужа, бедняжка чуть не расплакалась.

Господин Ян долго ее утешал. Он понимал, что соседка не права, но что поделаешь? Госпожа Мин — женщина малокультурная, и вступать с ней в пререкания — значит ронять собственное достоинство. Однако госпожа Ян была иного мнения и считала, что муж должен вступиться за нее. После долгих размышлений господин Ян решил, что сосед, по всей вероятности, не так груб, как его жена, и лучше всего договориться с ним, только не в личной беседе. Он пошлет Мину письмо, очень вежливое, очень церемонное письмо, не будет вспоминать о встрече жен, о шалостях детей, а только попросит его дать наказ детям не рвать чужие цветы. Именно так, казалось ему, должен воспитанный человек. Еще ему приходили на ум такие приятные слова, как: «дружба между соседями», «чрезвычайная признательность», «искренняя радость»… Он даже представил себе, как растроган будет господин Мин, получив его, господина Яна, письмо, и как сам придет с извинениями. Довольный собой, он написал господину Мину пространное послание и велел прислуге отнести.

Госпожа Мин, выставив соседку, пребывала в самом приятном расположении духа. Ей давно хотелось насолить этой женщине, и вдруг такой случай.

Госпожа Мин представляла себе, что скажет госпожа Ян своему мужу, возвратись домой, как потом соседи раскаются — может, и нехорошо красть чужой виноград, но нужно же понимать, чьи это дети. И вовсе не следует обижаться на то, что дети семьи Мин сорвали несколько кисточек винограда… Госпожа Мин ликовала! Пусть эти Яны знают свое место.

Но тут от соседей пришла служанка с письмом. А госпожа Мин, как известно, была особой подозрительной. Ну и решила, конечно, что госпожа Ян написала письмо господину Мину, чтобы насолить ей. Она и так не терпела госпожу Ян. Но что та умела писать эти проклятые иероглифы вызывало в ней лютую злобу. И госпожа Мин решила не принимать письма.

Служанка ушла, но госпожа Мин никак не могла успокоиться: а что, если письмо снова пришлют, когда возвратится господин Мин! И хотя она хорошо знала, что муж обожает детей, но письмо-то было от госпожи Ян. Чего доброго, он еще поскандалит с ней из-за этой женщины, а может статься, и прибьет. Стыда не оберешься, если та узнает! Уж лучше пострадать из-за чего угодно, только не из-за этой бабы… О нет! Она должна во всеоружии встретить мужа: прежде всего она расскажет ему, какой скандал учинили соседи из-за своей кислятины, пусть муж потребует извинений. Узнав обо всем, он наверняка откажется принять письмо, и она, госпожа Мин, одержит полную победу.

В ожидании мужа госпожа Мин обдумала все, что скажет, решила даже пустить в ход любимые слова своего повелителя.

Она попытается воздействовать на его отцовские чувства. Он мог бы простить госпожу Ян, не скажи она, что дети дурно воспитаны. А так не будет ей прощения! Если прибавить к этому его негодование по поводу того, что она вышла за голодранца,- хорошего ждать не приходится! Еще нужно сказать мужу, что соседи намерены прислать письмо и требовать извинений, тогда ненависть его к Янам станет безмерной. Он и так не терпит этих нищих бумагомарателей. Господин Мин служит у иностранцев и хорошо знает, что цену имеют только контракты, напечатанные на машинке, да подписи. А что пользы от писем каких-то там драных учителишек? Пусть присылают, он все равно не примет. Но, может быть, злополучное пятнышко заставит его любопытства ради взглянуть на иероглифы, написанные госпожой Ян? Иероглифы муж ненавидит, но опять-таки, смотря кто их писал. Госпожа Мин и это предусмотрела. Она скажет мужу, что письмо от господина Яна. Не так много времени у господина Мина, чтобы читать всякие дурацкие письма. Господину Мину хорошо известно, что подпись иностранца стоит куда больше, чем письмо самого крупного китайского чиновника.

Госпожа Мин выслала детей за ворота, строго-настрого наказав им не принимать никаких писем, да и сама не зевала, то и дело поглядывая на соседский дом. Довольная своими успехами, она размечталась — решила даже предложить мужу приобрести домик, в котором живут соседи. Господин Мин, конечно же, согласится, хотя и не располагает свободными деньгами. Такое предложение — бальзам на его душу. И совсем не важно, снимают Яны дом или он их собственный. Они должны будут его продать, раз того хотят Мины. Иначе и быть не может! А как приятно будет господину Мину услышать от детей: «Скоро мы купим этот домик!»

Покупка дома была бы самой большой победой. Ведь господин Мин мечтает о покупке дома, земли, машины, драгоценностей… И, мечтая, всякий раз чувствует собственное величие.

Но господин Ян и не собирался снова посылать письмо. Восприняв поступок соседей как намеренное оскорбление, он даже подумывал о том, что не худо бы помериться силами с господином Мином. Думать, конечно, можно, но положение учителя не позволяло ему поступать подобным образом. Он только сказал жене, что Мины — негодяи и связываться с ними недостойно. Это принесло ему некоторое утешение в отличие от госпожи Ян, которая просто не знала, как поступить. Ей вдруг стало казаться, что от чрезмерной вежливости толку мало. Она с грустью поведала мужу о своих переживаниях и этим в какой-то мере сняла тяжесть с его души.

Супруги как раз беседовали, когда вошла служанка с письмом. Взглянув на конверт, господин Ян увидел, что письмо адресовано господину Мину. Он хотел было распечатать, но тут же подумал, что не пристало порядочному человеку так поступать, и велел отнести письмо соседям.

Госпожа Мин только этого и ждала. Заметив, что прислуга соседей направляется к ним, она, не полагаясь на детей, сама пошла в наступление.

— Неси обратно! Никто не станет читать ваших писем!

— Это господину Мину, — сказала служанка.

— В самом деле?! У господина Мина не так много времени, чтобы читать ваши письма! — Госпожа Мин была полна решимости.

— Да это же ваше письмо, оно попало к нам по ошибке,- и прислуга протянула конверт.

— По ошибке, говоришь? — госпожа Мин вытаращила глаза, но тут же заявила: — Вот пусть и читает твой хозяин. Будто я не вижу! И не думайте меня провести!

Хлопнула дверь.

Служанка вернулась с письмом. Господин Ян оказался в затруднительном положении. У него не было ни малейшего желания нести письмо самому или его распечатывать. В то же время он понимал, что его сосед — изрядный негодяй. Ведь господин Мин к этому времени возвращается с работы, значит, и он заодно с женой. Что же делать? Вскрывать чужие письма — не велика заслуга. И после долгих размышлений он решил послать письмо по почте, предварительно исправив адрес и наклеив марку. «Я же и в убытке»,- улыбнулся он про себя.

На другой день поутру супруги заторопились на работу и о письме забыли. Господин Ян вспомнил о нем уже в школе, но возвратиться домой не мог. «Хорошо еще,- подумал он,- что письмо обычное, значит, ничего важного в нем, пожалуй, нет. Получат днем позже, не беда». Придя домой, Ян поленился выйти и положил письмо вместе с учебниками, чтобы отправить на следующий день. Но как раз когда Яны собирались обедать, у соседей разразился скандал. Будучи человеком щепетильным, господин Мин бил жену тихо, жена же его придерживалась иных взглядов на приличия — ревела во все горло; дети не осмелились остаться безучастными и вторили матери.

Господин Ян, конечно, не мог знать причины скандала, но почему-то вспомнил о письме. А вдруг письмо очень важное и весь шум из-за него? При этой мысли Яну стало не по себе. Но распечатать письмо не хватило духу. Вскрывать или не вскрывать? Он так был угнетен, что даже есть не мог.

А вечером встретились служанки обоих господ. Раздоры хозяев не повлияли на их отношения. Прислуга Минов рассказала подруге, что хозяин поколотил хозяйку из-за какого-то письма, очень важного. Когда прислуга Янов сообщила об этом своим хозяевам, господин Ян так разволновался, что всю ночь не сомкнул глаз. Значит, письмо, которое он держит у себя, и послужило причиной скандала. Но почему его не отправили заказным, раз оно такое важное, как могли перепутать адрес? После долгих размышлений господин Ян пришел к выводу, что коммерсанты весьма небрежны к письмам. Да и почтальон, поскольку господин Мин довольно редко получает письма, прочел, должно быть, только адрес, а на фамилию не обратил внимания или вообще не знал, что здесь такой живет.

И тут господин Ян в полной мере почувствовал свое превосходство. Господин Мин — хапуга и негодяй, сам бог велел прочесть его письмо. Читать чужие письма, конечно, недостойно, но разве это понять господину Мину? А что, если он сам сюда придет? Будет неловко. Ян решился. Однако посылать письмо вторично не собирался, пусть даже оно очень важное. Лучше всего оставить его у себя. Это непорядочно, но кто велел господину Мину вести себя столь недостойно? Кто заставлял его ссориться с соседями? Мерзавцы должны нести наказание. Господин Ян вспомнил о винограде.

Но потом он снова изменил решение и на следующее утро опустил письмо в почтовый ящик, а вместе с ним и свое. Пусть знает негодяй, как вежливы и порядочны культурные люди. Он не надеялся на раскаяние соседа, просто хотел лишний раз подчеркнуть благородство образованных людей.

Между тем господин Мин приказал жене вытребовать письмо. Он знал уже, о чем оно, так как встретился с отправителем, знал также, как все уладить. Но нельзя было оставлять такое письмо в руках господина Яна. Дело в том, что господин Мин с дружком, воспользовавшись услугами иностранцев, провезли контрабандой какой-то товар. Об этом проведал хозяин Мина — тот самый разбогатевший на вере фанатик. В письме приятель как раз и просил Мина как-нибудь уладить дело.

Огласки письма господин Мин не боялся. Он презирал китайские власти и их законы. Ничего страшного, если бы китайцы и узнали о контрабанде. Боялся он другого: как бы господин Ян не передал этого письма иностранцам и не доказал таким образом его виновность. Сосед Ян дьявольски хитер и непременно полюбопытствует, что в письме, чтобы, навредить ему, Мину. Сам он пойти за письмом не может, потому что наверняка затеет драку с этим подонком. Господин Мин, как известно, ненавидел людей такого сорта.

Госпожа Мин наотрез отказалась идти за письмом. Что угодно, только не это. Пусть муж еще раз ее побьет, только бы не позориться перед Янами.

Госпожа Мин, сколько могла, оттягивала время. А когда муж ушел, она, убедившись, что соседей тоже нет дома, послала служанку к соседской прислуге.

Господин Ян отправил письма и был очень доволен собой. Он представлял, как будет раскаиваться сосед, прочтя столь вежливое послание, как восхищен будет достоинствами господина Яна и его образованностью.

Между тем иностранец, у которого служил господин Мин, вызвал его и учинил допрос. Хорошо, что Мин успел повидаться с приятелем и теперь знал, как себя вести. Однако письмо не давало ему покоя. Досаднее всего было то, что оно, как на грех, попало в руки господина Яна. Но господин Мин покажет этому голодранцу!

Возвратясь домой, господин Мин первым делом поинтересовался, сходила ли жена за письмом. Но та была женщина не промах. Желая снять с себя вину, она заверила мужа, что соседи отказались вернуть письмо. Ну и разбушевался же тут господин Мин! Как посмел этот нищий учителишка тягаться с ним, самим господином Мином! О! Он тотчас же приказал детям взять приступом забор и вытоптать все цветы господина Яна. А там видно будет! Дети с радостью принялись за дело, и очень скоро от цветов не осталось и следа.

Как раз в тот момент, когда дети вернулись из дальнего похода, почтальон принес письма. Господин Мин испытал противоречивые чувства. Первое письмо принесло радость, поскольку осталось нераспечатанным, зато второе — новые страдания. Он еще сильнее возненавидел этого голодранца. Только такая рвань может до тошноты разводить церемонии. Уже из-за одного этого стоило вытоптать все его цветы.

Господин Ян возвращался домой в самом радужном настроении он возвратил письмо законному владельцу и отослал свое с очень деликатными советами. Все это, вне сомнения, растрогает господина Мина. Но, войдя во двор, господин Ян остолбенел. Там творилось что-то невообразимое: все растоптано, переломано. Двор напоминал свалку. Он знал, чьих это рук дело. Как быть? Надо сесть и спокойно все обдумать. Людям воспитанным не пристало действовать по первому побуждению, но совладать с собой он не мог. В нем забурлила, закипела кровь, и он потерял способность рассуждать. Сорвав с себя одежду, он схватил несколько увесистых камней и стал швырять их в окна соседей. Зазвенели разбитые стекла. Он знал, что так ему это не пройдет, но сердце ликовало от радости. А камни все летели и летели в окна, и Ян снова и снова слышал звон разбитого стекла. Он ни о чем не думал. Его переполняло чувство радости, удовлетворения, гордости. Этот вполне цивилизованный человек вдруг стал диким, ощутил в себе силу, отвагу. Ему не мешали никакие путы — жизнь обрела какой-то новый смысл.

Он чувствовал себя молодым, горячим, свободным и смелым.

Расколотив все стекла у соседей, господин Ян вошел в дом передохнуть. Он ждал господина Мина и был готов с ним драться. Чувства страха он не ведал. Курил, жадно затягиваясь, как боец, одержавший победу.

Время шло. Но у соседей царила тишина.

Господин Мин и не собирался никуда идти. Его сосед не вызывал в нем больше отвращения. Нельзя сказать, чтобы он радовался, глядя на разбитые стекла, но в какой-то степени это было ему приятно. Пожалуй, следует запретить детям лазить по чужим садам. Почему это раньше не пришло ему в голову? Вспомнил он также и о госпоже Ян. И в сердце его шевельнулась ненависть к господину Яну. Но ненависть и отвращение — он понял это только сейчас — вещи разные. В ненависти есть все же доля уважения.

На следующий день — это было воскресенье — господин Ян приводил в порядок цветник, а господин Мин вставлял стекла. Мир воцарился в Поднебесной. Люди, казалось, наконец поняли друг друга.

2016   книги

«Долой паразитов». Роберт Шекли

Ричард Грегор и Фрэнк Арнольд сидели в конторе Астронавтического антиэнтропийного агентства «ААА-ПОПС», каждый на свой лад скрашивая долгое и томительное ожидание клиентов. Высокий, худой и сентиментальный Грегор раскладывал сложный пасьянс. Пухлый коротышка Арнольд, обладатель канареечно-желтых волос и голубых глаз, смотрел по маленькому телевизору старый фильм с Фредом Астером. И тут — о, чудо из чудес! — вошел клиент.
На сей раз им оказался сарканец — обитатель Саркана-II, чья голова напоминала голову ласки. Он был облачен в белый костюм, а в руке держал дорогой портфель.
— У меня есть планета, где требуется истребить паразитов, — с порога заявил сарканец.
— Вы пришли по адресу, — заверил его Арнольд. — Так кто же вам мешает?
— Мииги. Мы еще терпели их, пока они отсиживались по норам, но теперь они начали нападать на нашу саунику, и с этим необходимо что-то делать.
— А кто такие мииги? — осведомился Грегор.
— Маленькие, уродливые и почти безмозглые существа с длинными когтями и свалявшейся шерстью.
— А что такое сауника?
— Это овощ с зелеными листьями, напоминающий земную капусту. Сарканцы питаются исключительно сауникой.
— И теперь мииги поедают саунику?
— Нет, они ее не едят, а раздирают когтями и варварски уничтожают.
— Зачем?
— Разве поступки миигов вообще можно объяснить?
— Воистину, сэр, — рассмеялся Арнольд. — Вы совершенно правы. Что ж, сэр, думаю, мы сможем вам помочь. Есть только одна проблема.
Грегор встревоженно посмотрел на партнера.
— Вопрос в том, — продолжал Арнольд, — отыщется ли для вас просвет в нашем графике.
Он раскрыл книгу заказов, страницы которой были плотно исписаны именами и датами, сочиненными Арнольдом как раз для такого случая.
— Вам повезло, — объявил он. — Как раз в эти выходные мы свободны. Осталось только договориться об оплате, и мы вылетаем к вам. Вот наш стандартный контракт, ознакомьтесь.
— Я привез свой контракт, — сказал сарканец, доставая документ из портфеля и протягивая его Арнольду. — Как видите, в него уже вписан весьма крупный гонорар.
— Конечно, вижу, — отозвался Арнольд, размашисто подписывая контракт.
Грегор взял документ и внимательно его прочитал.
— Тут значится, что штраф за невыполнение условий контракта вдвое превышает наш гонорар, — заметил он.
— Именно поэтому я и плачу вам так много, — пояснил сарканец. — Результат нам нужен немедленно, пока не кончился сезон сбора урожая.
Грегору это не понравилось, но партнер метнул в него мрачный взгляд, напоминающий о неоплаченных счетах и просроченных банковских займах, и он, помедлив, все же нацарапал свою подпись.
Четыре дня спустя их корабль вынырнул из подпространства неподалеку от красного карлика Саркана. Через несколько часов они сели на Саркане-II, планете сарканцев и паразитов-миигов.
В Угрюмии, крупнейшем городе на Саркане, встречать их было некому — все население уже перебралось на каникулы в курортный городок Малый Таз, потратив на это немалые деньги, несмотря на предоставляемые группам отдыхающих скидки, и там, сидя в разноцветных хижинах, дожидалось избавления планеты от паразитов.
Партнеры прогулялись по Угрюмии, но глинобитные здания не произвели на них впечатления. Лагерь они разбили за пределами города на краю засаженного сауникой поля, где своими глазами убедились в том, что сарканец волновался не зря — многие кочаны были сорваны, выдраны, рассечены, разодраны на куски и разбросаны по полю.
Работу партнеры решили начать с утра. Арнольд вычитал в справочнике, что мииги весьма чувствительны к действию папаина — фермента, содержащегося в папайе. Если опрыскать миига раствором папаина с концентрацией всего двадцать частей на миллион, он впадает в кому, и спасти его может лишь немедленно наложенный холодный компресс. Неплохой способ, особенно если вспомнить, сколько в Галактике напридумано куда менее приятных вариантов убийства. Партнеры привезли с собой такой запас консервированной, свежей, замороженной и сушеной папайи, что его хватило бы для уничтожения миигов на нескольких планетах.
Они поставили палатки, разожгли костер, уселись на складные стулья и стали любоваться, как красное солнце Саркана опускается в скульптурный фриз закатных облаков.
Едва они покончили с ужином из консервированных бобов с острым соусом, как рядом в кустах что-то зашуршало и оттуда осторожно вышел маленький зверек, очень похожий на кота, только с густым оранжево-коричневым мехом.
— Как думаешь, это случайно не мииг? — спросил Грегор Арнольда.
— Конечно же, я мииг, — подтвердил зверек. — А вы, господа, из Астронавтического антиэнтропийного агентства «ААА-ПОПС»?
— Совершенно верно, — ответил Грегор.
— Отлично! Значит, вы прилетели, чтобы расправиться с сарканцами!
— Не совсем так, — возразил Арнольд.
— Вы хотите сказать, что не получили нашего письма? Ведь я же знал, что его нужно было отправить космической экспресс-почтой... Но тогда почему вы здесь?
— Гм, я немного смущен, — признался Грегор. — Мы не знали, что вы, мииги, говорите по-английски.
— Не все, конечно. Но я, например, закончил Корнеллский университет.
— Послушайте, — сказал Грегор, — дело в том, что несколько дней назад к нам пришел сарканец и заплатил за то, чтобы мы очистили планету от паразитов.
— Паразитов? И кого же он здесь назвал паразитами?
— Вас, — сообщил Арнольд.
— Меня? Нас? Паразитами? Сарканец нас так назвал? Да, у нас есть кое-какие разногласия, но такое переходит всяческие границы! И он заплатил, чтобы вы нас убили? И вы взяли его деньги?
— Если честно, — пробормотал Арнольд, — то мы представляли себе миигов более.., примитивными. Обыкновенными вредителями, если вы знаете, о ком идет речь.
— Какая нелепица! — воскликнул мииг. — Это они паразиты и вредители! А мы — цивилизованные существа!
— А я в этом не совсем уверен, — заявил Грегор. — Зачем вы в таком случае портите кочаны сауники?
— На вашем месте я бы не стал невежественно судить о религиозных обрядах иноземцев.
— Что может быть религиозного в потрошении кочанов? — фыркнул Арнольд.
— Суть не в самом действии, — пояснил мииг, — а в неразрывно связанном с ним смысле. С тех пор как мииг Гх’тан, которого мы называем Великий Кошак, открыл, что простой акт раздирания кочана вызывает необыкновенное просветление сознания, мы, его последователи, ежегодно совершаем этот ритуал.
— Но ведь вы портите урожай сарканцев, — резонно заметил Грегор. — Почему бы вам не выращивать для ритуала свою саунику?
— Сарканцы, исповедуя свою дурацкую религию, не позволяют нам выращивать саунику. Разумеется, мы предпочли бы рвать свои кочаны. Кто на нашем месте пожелал бы иного?
— Сарканец про это ничего не говорил, — сказал Арнольд.
— Теперь дело представляется в ином свете, верно? — Но не меняет того факта, что у нас с сарканцами заключен контракт.
— Контракт на убийство!
— Я понимаю ваши чувства и весьма вам симпатизирую, — сказал Арнольд. — Но, видите ли, если мы нарушим контракт, то наша фирма обанкротится. А это, знаете ли, тоже нечто вроде смерти.
— А если мы, мииги, предложим вам новый контракт?
— Но первыми его с нами заключили сарканцы, — возразил Грегор. — И ваш контракт не будет иметь юридической силы.
— Любой суд миигов признает его абсолютно законным, — сказал мииг. — В основу юриспруденции миигов положен тот принцип, что любой контракт с сарканцем никого ни к чему не обязывает.
— Нам с партнером необходимо подумать, — заявил Арнольд. — Мы оказались в весьма щекотливой ситуации,
— Я ценю ваш поступок и предоставляю вам возможность все обдумать, — сказал мииг. — Не забывайте, что сарканцы заслуживают смерти, и в случае согласия вы не только заработаете внушительную сумму, но и обретете вечную благодарность расы разумных и, как мне кажется, симпатичных котов.
— Давай лучше отсюда смотаемся, — предложил Грегор, едва мииг ушел. — Такой бизнес мне не по душе.
— Но мы не можем просто так взять и улететь, — возразил Арнольд. — Неисполнение контракта — штука серьезная. Так что придется нам уничтожить или одну расу, или другую.
— Только не я!
— Ты, кажется, не понимаешь, в какой опасной — юридически опасной — ситуации мы оказались, — начал втолковывать Арнольд. — Если мы не прихлопнем миигов, что обязались сделать по контракту, то любой суд нас по стенке размажет. Но если мы уничтожим сарканцев, то, по крайней мере, сможем прикинуться, будто попросту ошиблись.
— Тут возникают моральные сложности. А я их терпеть не могу.
— Сложности только начинаются, — произнес сзади чей-то голое.
Арнольд подскочил, словно уселся на оголенный провод под напряжением. Грегор напряженно застыл.
— Я здесь, — добавил тот же голое.
Партнеры обернулись, но не увидели никого — если не считать кочана сауники, одиноко торчащего возле их лагеря. Как ни странно, но этот кочан показался им разумнее большинства других, которые им довелось увидеть. Но разве он способен разговаривать?
— Вот именно, — подтвердил кочан; — Это я говорил. Телепатически, конечно, поскольку овощи — и я горжусь своей принадлежностью к ним — не имеют органа речи.
— Но овощи не могут общаться телепатически, — возразил Арнольд. — У них нет мозга или другого подходящего для телепатии органа. Извините, я не хотел вас обидеть.
— Нам не нужны никакие органы, — заявил кочан. — Разве вам не известно, что любая материя с достаточно высокой степенью организованности обладает разумом? А способность к общению есть неотъемлемое следствие разумности. Лишь высшие овощи вроде нас способны к телепатии. Разумность сауники изучали в вашем Гарвардском университете. Нам даже присвоен статус наблюдателей при совете Объединенных планет. При подобных обстоятельствах, как мне кажется, нам еще следует обсудить, кого именно на этой планете следует уничтожить.
— Верно, так будет по-честному, — согласился Грегор. — В конце концов, именно из-за вас грызутся мииги и сарканцы.
— Если точнее, то они сражаются за исключительное право рвать, калечить и унижать нас. Или я в чем-то преувеличиваю?
— Нет, суть сформулирована совершенно верно, — подтвердил Грегор. — Так от кого из них вы желаете избавиться?
— Как и следует ожидать, никто из них не пользуется моей симпатией. Обе расы — презренные паразиты. Я предлагаю совершенно иное решение.
— Этого я и опасался, — вздохнул Арнольд. — Так чего вы хотите?
— Нет ничего проще. Подпишите со мной контракт, предусматривающий избавление моей планеты и от миигов, и от сарканцев.
— О нет! — простонал Грегор.
— В конце концов, мы самые древние обитатели планеты, потому что возникли вскоре после лишайников, задолго до появления животных. Мы — миролюбивые коренные жители, которым угрожают пришельцы-варвары. По-моему, ваша моральная обязанность совершенно ясна.
— Мораль, конечно, вещь прекрасная, — вздохнул Арнольд. — Но следует учитывать и прозу жизни.
— Я это прекрасно понимаю. Вы получите удовлетворение, сделав доброе дело, к тому же мы готовы подписать контракт и заплатить вам вдвое больше, чем предложили они.
— Знаете, — заметил Арнольд, — мне как-то с трудом верится, что у овоща может быть счет в банке.
— Разумное существо, какую бы форму оно ни имело, всегда способно заработать деньги. Действуя через нашу холдинговую компанию «Развлекательные модальности сауники», мы выпускаем книги и записи, а также составляем базы данных на всевозможные темы. Свои знания мы телепатически вкладываем в мозги авторов на Земле, а за работу платим им неплохие авторские. Особенно большую прибыль нам приносят материалы по сельскому хозяйству: только овощ может быть настоящим экспертом по садоводству. Полагаю, вы найдете состояние наших финансовых дел просто блестящим.
Кочан сауники откатился в дальний конец поля, чтобы дать партнерам возможность поговорить. Когда он удалился ярдов на пятьдесят — за пределы дальности телепатического общения, — Арнольд сказал:
— Не нравится мне эта капуста. Уж больно она умна, если ты понимаешь, что я имею в виду.
— Вот-вот. И у меня создалось впечатление, что сауника пытается что-то доказать, — согласился Грегор. — Да и тот мииг..., тебе не показалось, что он в чем-то хитрит?
Арнольд кивнул:
— Да и сарканец, втянувший нас в эту историю, — совершенно беспринципный тип.
— После такого краткого знакомства очень трудно решить, какую же из рас следует уничтожить. Жаль, что мы знаем о них так мало.
— Знаешь что? Давай уничтожим кого угодно и покончим с этим делом. Вот только кого?
— Бросим монетку. Тогда нас никто не упрекнет в предвзятости.
— Но нам нужно выбрать одно из трех.
— Давай тянуть соломинки. Что нам еще остается?
Едва он произнес эти слова, со стороны недалеких гор донесся чудовищный раскат грома. Лазурное небо зловеще потемнело. На горизонте вспухли мощные кучевые облака. Они быстро приближались. Под чашей небес раскатился грохочущий голос:
— Как мне все это обрыдло!
— О Господи, мы опять кого-то оскорбили! — ахнул Грегор.
— С кем мы разговариваем? — спросил Арнольд, задрав голову.
— Я голос планеты, которую вы называете Саркан.
— Никогда не слыхал, что планеты умеют говорить, — пробормотал Грегор, но существо — или кто бы то ни был — услышало его слова.
— Как правило, — пояснил голос, — мы, планеты, не утруждаем себя общением со всякими копошащимися на нашей поверхности козявками. Нам достаточно своих мыслей и взаимного общения. Время от времени бродячая комета приносит новости издалека, и этого нам вполне хватает. Мы стараемся не обращать внимания на всякую чушь, происходящую на поверхности, но иногда наше терпение лопается. Населяющие меня кровожадные сарканцы, мииги и сауники настолько охамели, что больше я их терпеть не собираюсь. Я намерена прибегнуть к решительным и давно назревшим действиям.
— И что вы собираетесь сделать? — спросил Арнольд.
— Затоплю всю сушу метров на десять и тем самым избавлюсь от сарканцев, миигов и сауники. Да, при этом пострадают несколько ни в чем не повинных видов других существ, но такова жизнь, в конце концов. У вас есть час, чтобы убраться отсюда. Потом я не отвечаю за вашу безопасность.
Партнеры быстро упаковали вещи и перебрались на корабль.
— Спасибо за предупреждение, — сказал Грегор перед стартом.
— Только не воображайте, будто вас я считаю лучше прочих. Насколько мне известно, вы такие же паразиты, как и мои обитатели. Но паразиты с другой планеты. И если узнают, что я вас прикончила, сюда заявятся другие существа вашего вида с атомными бомбами и лазерными пушками и уничтожат меня как бродячую планету. Так что уматывайте, пока я в хорошем настроении.
Несколько часов спустя, уже из космоса, Арнольд и Грегор своими глазами увидели, какая жуткая судьба постигла обитателей планеты. Когда все кончилось, Грегор взял курс на Землю.
— Полагаю, — сказал он Арнольду, — нашей фирме конец. Мы не выполнили условия контракта. Адвокаты сарканцев сотрут нас в порошок.
Арнольд, внимательно читавший контракт, посмотрел на Грегора:
— Нет. Как ни странно, но, по-моему, мы чисты как стеклышко. Прочти последний абзац. Грегор прочитал и почесал макушку.
— Я понял, что ты имеешь в виду. И ты думаешь, что это удовлетворит судей?
— Конечно. Наводнения всегда считались стихийными бедствиями, божественной волей. И если мы промолчим, а планета не проболтается, то никто и не узнает, как все было на самом деле.

2016   книги   мысли

За яблочки. Антон Чехов

Между Понтом Эвксинским и Соловками, под соответственным градусом долготы и широты, на своем черноземе с давних пор обитает помещичек Трифон Семенович. Фамилия Трифона Семеновича длинна, как слово «естествоиспытатель», и происходит от очень звучного латинского слова, обозначающего единую из многочисленнейших человеческих добродетелей. Число десятин его чернозема есть 3000. Имение его, потому что оно имение, а он — помещик, заложено и продается. Продажа его началась еще тогда, когда у Трифона Семеновича лысины не было, тянется до сих пор и, благодаря банковскому легковерию да Трифона Семеновича изворотливости, ужасно плохо клеится. Банк этот когда-нибудь да лопнет, потому что Трифон Семенович, подобно себе подобным, имя коим легион, рубли взял, а процентов не платит, а если и платит кое-когда, то платит с такими церемониями, с какими добрые люди подают копеечку за упокой души и на построение. Если бы сей свет не был сим светом, а называл бы вещи настоящим их именем, то Трифона Семеновича звали бы не Трифоном Семеновичем, а иначе; звали бы его так, как зовут вообще лошадей да коров. Говоря откровенно, Трифон Семенович — порядочная-таки скотина.

Приглашаю его самого согласиться с этим. Если до него дойдет это приглашение (он иногда почитывает «Стрекозу»), то он, наверно, не рассердится, ибо он, будучи человеком понимающим, согласится со мною вполне, да, пожалуй, еще пришлет мне осенью от щедрот своих десяток антоновских яблочков за то, что я его длинной фамилии по миру не пустил, а ограничился на этот раз одними только именем и отечеством. Описывать все добродетели Трифона Семеновича я не стану: материя длинная. Чтобы вместить всего Трифона Семеновича с руками и ногами, нужно просидеть над писанием по крайней мере столько, сколько просидел Евгений Сю над своим толстым и длинным «Вечным жидом». Я не коснусь ни его плутней в преферансе, ни политики его, в силу которой он не платит ни долгов, ни процентов, ни его проделок над батюшкою и дьячком, ниже прогулок его верхом по деревне в костюме времен Каина и Авеля, а ограничусь одной только сценкой, характеризующей его отношения к людям, в похвалу которых его тричетвертивековой опыт сочинил следующую скороговорку: «Мужички, простачки, чудачки, дурачки проигрались в дурачки».

В одно прекрасное во всех отношениях утро (дело происходило в конце лета) Трифон Семенович прогуливался по длинным и коротким аллеям своего роскошного сада. Всё, что вдохновляет господ поэтов, было рассыпано вокруг него щедрою рукою в огромном количестве и, казалось, говорило и пело: «На, бери, человече! Наслаждайся, пока еще не явилась осень!» Но Трифон Семенович не наслаждался, потому что он далеко не поэт, так и к тому же в это утро душа его с особенною жадностью вкушала хладный сон, как это делала она всегда, когда хозяин ее чувствовал себя в проигрыше. Позади Трифона Семеновича шествовал его верный вольнонаемник, Карпушка, старикашка лет шестидесяти, и посматривал по сторонам. Этот Карпушка своими добродетелями чуть ли не превосходит самого Трифона Семеновича. Он прекрасно чистит сапоги, еще лучше вешает лишних собак, обворовывает всех и вся и бесподобно шпионит. Вся деревня, с легкой руки писаря, величает его «опричником». Редкий день проходит без того, чтобы мужики и соседи не жаловались Трифону Семеновичу на нравы и обычаи Карпушки; но жалобы эти оставляются втуне, потому что Карпушка незаменим в хозяйстве Трифона Семеновича. Трифон Семенович, когда идет гулять, всегда берет с собою верного своего Карпа: и безопаснее и веселее. Карпушка носит в себе неистощимый источник разного рода россказней, прибауток, побасенок и обладает неумением молчать. Он всегда рассказывает что-нибудь и молчит только тогда, когда слушает что-нибудь интересное. В описываемое утро шел он позади своего барина и рассказывал ему длинную историю о том, как какие-то два гимназиста в белых картузах ехали с ружьями мимо сада и умоляли его, Карпушку, пустить их в сад поохотиться, как прельщали его эти два гимназиста полтинником, и как он, очень хорошо зная, кому служит, с негодованием отверг полтинник и спустил на гимназистов Каштана и Серка. Кончив эту историю, он начал было в ярких красках изображать возмутительный образ жизни деревенского фельдшера, но изображение не удалось, потому что до ушей Карпушки из чащи яблонь и груш донесся подозрительный шорох. Услышав шорох, Карпушка удержал свой язык, навострил уши и стал прислушиваться. Убедившись в том, что шорох есть и что этот шорох подозрителен, он дернул своего барина за полу и стрелой помчался по направлению к шороху. Трифон Семенович, предчувствуя скандальчик, встрепенулся, засеменил своими старческими ножками и побежал вслед за Карпушкой. И было зачем бежать…

На окраине сада, под старой ветвистой яблоней, стояла крестьянская девка и жевала; подле нее на коленях ползал молодой широкоплечий парень и собирал на земле сбитые ветром яблоки; незрелые он бросал в кусты, а спелые любовно подносил на широкой серой ладони своей Дульцинее. Дульцинея, по-видимому, не боялась за свой желудок и ела яблочки не переставая и с большим аппетитом, а парень, ползая и собирая, совершенно забыл про себя и имел в виду исключительно одну только Дульцинею.

— Да ты с дерева сорви! — подзадоривала шёпотом девка.

— Страшно.

— Чего страшно?! Опришник, небось, в кабаке…

Парень приподнялся, подпрыгнул, сорвал с дерева одно яблоко и подал его девке. Но парню и его девке, как и древле Адаму и Еве, не посчастливилось с этим яблочком. Только что девка откусила кусочек и подала этот кусочек парню, только что они оба почувствовали на языках своих жестокую кислоту, как лица их искривились, потом вытянулись, побледнели… не потому, что яблоко было кисло, а потому, что они увидели перед собою строгую физиономию Трифона Семеновича и злорадно ухмыляющуюся рожицу Карпушки.

— Здравствуйте, голубчики! — сказал Трифон Семенович, подходя к ним. — Что, яблочки кушаете? Я, бывает, вам не помешал?

Парень снял шапку и опустил голову. Девка начала рассматривать свой передник.

— Ну, как твое здоровье, Григорий? — обратился Трифон Семенович к парню. — Как живешь-можешь, паренек?

— Я только один, — пробормотал парень, — да и то с земли…

— Ну, а твое как здоровье, дуся? — спросил Трифон Семенович девку.

Девка еще усерднее принялась за обзор своего передника.

— Ну, а свадьбы вашей еще не было?

— Нет еще… Да мы, барин, ей-богу, только один, да и то… так…

— Хорошо, хорошо. Молодец. Ты читать умеешь?

— Не… Да ей-богу ж, барин, мы только вот один, да и то с земли.

— Читать ты не умеешь, а воровать умеешь. Что ж, и то слава богу. Знания за плечами не носить. А давно ты воровать начал?

— Да разве я воровал, што ли?

— Ну, а милая невеста твоя, — обратился к парню Карпушка, — чего это так жалостно призадумалась? Плохо любишь нешто?

— Молчи, Карп! — сказал Трифон Семенович. — А ну-ка, Григорий, расскажи нам сказку…

Григорий кашлянул и улыбнулся.

— Я, барин, сказок не знаю, — сказал он. — Да нешто мне яблоки ваши нужны, што ли? Коли я захочу, так и купить могу.

— Очень рад, милый, что у тебя денег много. Ну, расскажи же нам какую-нибудь сказку. Я послушаю, Карп послушает, вот твоя красавица-невеста послушает. Не конфузься, будь посмелей! Воровская душа должна быть смела. Не правда ли, мой друг?

И Трифон Семенович уставил свои ехидные глаза на попавшегося парня… У парня на лбу выступил пот.

— Вы, барин, заставьте-ка его лучше песню спеть. Где ему, дураку, сказки рассказывать? — продребезжал своим гаденьким тенорком Карпушка.

— Молчи, Карп, пусть сперва сказку расскажет. Ну, рассказывай же, милый!

— Не знаю.

— Неужели не знаешь? А воровать знаешь? Как читается восьмая заповедь?

— Да что вы меня спрашиваете? Разве я знаю? Да ей-богу-с, барин, мы только один яблок съели, да и то с земли…

— Читай сказку!

Карпушка начал рвать крапиву. Парень очень хорошо знал, для чего это готовилась крапива. Трифон Семенович, подобно ему подобным, красиво самоуправничает. Вора он или запирает на сутки в погреб, или сечет крапивой, или же отпускает на свою волю, предварительно только раздев его донага… Это для вас ново? Но есть люди и места, для которых это обыденно и старо, как телега. Григорий косо посмотрел на крапиву, помялся, покашлял и начал не рассказывать сказку, а молоть сказку. Кряхтя, потея, кашляя, поминутно сморкаясь, начал он повествовать о том, как во время оно богатыри русские кощеев колотили да на красавицах женились. Трифон Семенович стоял, слушал и не спускал глаз с повествователя.

— Довольно! — сказал он, когда парень под конец уж совершенно замололся и понес чепуху. — Славно рассказываешь, но воруешь еще лучше. А ну-ка ты, красавица… — обратился он к девке, — прочти-ка «Отче наш»!

Красавица покраснела и едва слышно, чуть дыша, прочла «Отче наш».

— Ну, а как же читается восьмая заповедь?

— Да вы думаете, мы много брали, што ли? — ответил парень и отчаянно махнул рукой. — Вот вам крест, коли не верите!..

— Плохо, родимые, что вы заповедей не знаете. Надо вас поучить. Красавица, это он тебя научил воровать? Чего же ты молчишь, херувимчик? Ты должна отвечать. Говори же! Молчишь? Молчание — знак согласия. Ну, красавица, бей же своего красавца за то, что он тебя воровать научил!

— Не стану, — прошептала девка.

— Побей немножко. Дураков надо учить. Побей его, моя дуся! Не хочешь? Ну, так я прикажу Карпу да Матвею тебя немножко крапивой… Не хочешь?

— Не стану.

— Карп, подойди сюда!

Девка опрометью подлетела к парню и дала ему пощечину. Парень преглупо улыбнулся и заплакал.

— Молодец, красавица! А ну-ка еще за волоса! Возьмись-ка, моя дуся! Не хочешь? Карп, подойди сюда!

Девка взяла своего жениха за волосы.

— Ты не держись, ему так больней! Ты потаскай его!

Девка начала таскать. Карпушка обезумел от восторга, заливался и дребезжал.

— Довольно, — сказал Трифон Семенович. — Спасибо тебе, дуся, за то, что зло покарала. А ну-ка, — обратился он к парню, — поучи-ка свою молодайку… То она тебя, а теперь ты ее…

— Выдумываете, барин, ей-богу… За что я ее буду бить?

— Как за что? Ведь она тебя била? И ты ее побей! Это ей принесет свою пользу. Не хочешь? Напрасно. Карп, крикни Матвея!

Парень плюнул, крякнул, взял в кулак косу своей невесты и начал карать зло. Карая зло, он, незаметно для самого себя, пришел в экстаз, увлекся и забыл, что бьет не Трифона Семеновича, а свою невесту. Девка заголосила. Долго он ее бил. Не знаю, чем бы кончилась вся эта история, если бы из-за кустов не выскочила хорошенькая дочка Трифона Семеновича, Сашенька.

— Папочка, иди чай пить! — крикнула Сашенька и, увидав папочкину выходку, звонко захохотала.

— Довольно! — сказал Трифон Семенович. — Можете теперь идти, голубчики. Прощайте! К свадьбе яблочков пришлю.

И Трифон Семенович низко поклонился наказанным. Парень и девка оправились и пошли. Парень пошел направо, а девка налево и… по сей день более не встречались. А не явись Сашенька, парню и девке, чего доброго, пришлось бы попробовать и крапивы… Вот как забавляет себя на старости лет Трифон Семенович. И семейка его тоже недалеко ушла от него. Его дочки имеют обыкновение гостям «низкого звания» пришивать к шапкам луковицы, а пьяным гостям того же звания — писать на спинах мелом крупными буквами: «асел» и «дурак». Сыночек же его, отставной подпоручик, Митя, как-то зимою превзошел и самого папашу: он вкупе с Карпушкой вымазал дегтем ворота одного отставного солдатика за то, что этот солдатик не захотел Мите подарить волчонка, и за то, что этот солдатик вооружает якобы своих дочек против пряников и конфект господина отставного подпоручика…

Называй после этого Трифона Семеновича — Трифоном Семеновичем!

2016   книги

Священный бык, или Торжество лжи. Август Стриндберг

В краю фараонов, где хлеб доставался дорого, а на ниве религии наблюдалось неслыханное изобилие, где священно было все, кроме податного сословия, где священный навозный жук под священным покровительством святой религии скатывал свои священные навозные шарики, — в этом краю в один прекрасный день, после того как священный Нил уже отхлынул, оставив у подножья стройных пальм слой священного ила, один молодой феллах, нисколько не заботясь о том, что с вершин пирамид на его весенние труды взирают тридцать веков истории, остановился посреди поля, заглядевшись на радостное зрелище, которое являл собою бык Александр, выполнявший в эту минуту обязанность, необходимую для продолжения рода.

Вдруг, откуда ни возьмись, с севера показалась рыжая песчаная туча и из-за горизонта над заколебавшейся поверхностью пустыни одна за другой высовываются верблюжьи головы; караван приближается, вырастая на глазах, и вот уже перепуганный феллах бухнулся челом оземь перед тремя служителями Осириса с их торжественной свитой.

Священнослужители слезли с верблюдов, но даже внимания не обратили на феллаха, который распростерся перед ними во прахе. Ибо любопытные взоры священных особ были прикованы к неукротимому быку. Они приблизились, со всех сторон оглядели разгоряченное животное, потыкали пальцами ему в бока, заглянули в пасть и вдруг, затрепетав, поверглись перед быком на колени и затянули священный гимн.

А бык, исполнив свой долг в отношении грядущего потомства, обнюхал своих нечаянных почитателей, потом повернулся к ним задом и обмахнул всех хвостом по физиономиям.

Тогда добрые священнослужители, встав с колен, обратились к бедному, растерявшемуся от неожиданности феллаху со словами:

— Счастливый смертный! Солнцу угодно было, чтобы твои нечистые руки взрастили быка Аписа, одна тысяча шестисотое воплощение Осириса.

— Ах, господа хорошие! По-настоящему-то ведь его звать Александром, — возразил им ошеломленный феллах.

— Замолчи, несчастный дурень! У твоего быка знак луны во лбу, на боках метки и скарабей под языком. Он — сын солнца!

— Что вы, господа! Никак это невозможно! Его отец был бык из нашего деревенского стада.

— Пошел прочь, болван! — закричали на феллаха возмущенные жрецы. — С этой минуты согласно священным законам Мемфиса бык больше тебе не принадлежит.

Сколько ни возражал феллах против такого попрания права частной собственности, все было тщетно. Священнослужители старались, как могли, внести ясность в его неискушенный ум, но так и не сумели втолковать феллаху, что его бык — божество; тогда они просто приказали бывшему хозяину быка хранить нерушимое молчание касательно скотского происхождения священного существа, а сами, не мешкая, увели быка с собою.

* * *

Освещенный лучами утреннего солнца, храм Аписа своим необыкновенным видом производил на непосвященных таинственное и величественное впечатление, зато для посвященных он был скорее даже забавен, поскольку они разбирались в его символах, которые ровным счетом ничего не символизировали.

Возле одного из огромных пилонов несколько деревенских баб, сбившись в кучку, дожидались, когда откроют ворота храма, чтобы отдать служителям кадушки с молоком — обычную дань новоявленному божеству.

Наконец где-то в глубине храма глухо прогудела труба, и в воротах приоткрылось окошечко. Невидимые руки приняли протянутые им кадушки, и окошечко опять захлопнулось.

Тем временем внутри храма, в самом его святилище, бык Александр жевал в своем стойле клок сена, поглядывая на младших жрецов, сбивавших масло для медовых лепешек, которых после соблаговолят откушать старшие жрецы в честь бога Аписа.

— А молоко-то стало куда хуже против прежнего, — заметил один из жрецов.

— Растет безверие! — отозвался другой.

— Да подвинься же ты, осел упрямый! — крикнул третий, который чистил быка, и в подкрепление своих слов дал ему пинка в грудь.

— На убыль пошла религия-то, — заговорил снова первый. — Да ну ее к бесу, религию эту! Хуже, что в делах прибыли не стало.

— Народ ведь не может без религии. А уж какая она там — не все ли равно! Какая есть, такая пусть и будет!

— Ну поворотись же, чучело ты этакое! — послышался снова голос скотника, который продолжал чистить быка. — Завтра такого боженьку из себя будешь изображать, что народ прямо очумеет от радости!

Все жрецы так и покатились со смеху, они хохотали до упаду, от всей души, как только умеет хохотать просвещенное духовенство.

А на другой день, назначенный для празднества, быка разукрасили гирляндами и венками, увили шелковыми лентами и повели следом за целой толпой детей и музыкантов вкруг храма, чтобы народ мог на него любоваться и выражать свое поклонение.

Все шло как нельзя лучше, и поначалу ничто не нарушало всеобщего ликования. Но злая судьба устроила так, что несчастный прежний хозяин быка Александра, измученный мыслями о предстоящих податях, как раз в это утро отправился в город со своей коровенкой, чтобы продать ее на базаре. Там-то он с ней и стоял, когда из-за угла на площадь вывернуло праздничное шествие и рядом с коровкой вдруг оказался ее супруг, с которым она была разлучена вот уже несколько месяцев. Бык, в котором за время вынужденного соломенного вдовства накопилась небывалая сила, почуяв любезный ему запах супружницы, позабыл о своих божественных обязанностях, отбросил свою постылую роль и, раскидав сторожей, ринулся со всех ног к своей дражайшей половине.

Дело приняло опасный оборот — надо было во что бы то ни стало спасать положение. На беду для духовенства, феллах и сам так обрадовался встрече с быком, что не удержался и, не помня себя от восторга, закричал:

— Ах, бедненький ты мой Александр! Уж как я по тебе соскучился!

Но у жрецов ответ был наготове:

— Какое кощунство! Убейте святотатца!

Феллаха, которому разъяренная толпа как следует намяла бока, стражи порядка взяли под локотки и потащили в суд. Выслушав предупреждение, что в суде надо отвечать только правду, феллах упрямо твердил, что это, мол, его собственный бык, который под кличкой Александр служил в общинном стаде производителем.

Но судьи вовсе не интересовались истинным положением вещей: феллаху надлежало оправдаться в предъявленном ему обвинении.

— Правда ли, что ты кощунственно называл священного быка Александром?

— Вестимо, Александром и назвал. А то как же его называть, коли он…

— Довольно! Ты называл его Александром!

— Как же иначе, раз это правда!

— Так, значит, не надо было говорить правду.

— Что же, выходит, врать надо?

— Зачем уж так сразу — врать! Это называется — уважать мнение других людей.

— Каких же таких — других?

— Уж будто сам не знаешь! Мнение окружающих… всех остальных людей.

— Вот вы, почтенные судьи, и уважили бы мое мнение насчет быка Александра, да и оставили бы меня в покое.

— Пойми, дуралей ты этакий, что другие — это не ты!

— Ясное дело! Понял! Другие — это все, кроме феллаха.

— Слушай, уж не собираешься ли ты меня учить? Ступай-ка отсюда, и пусть жрецы сами решают, как с тобой поступить.

Феллаха привели в храм Осириса, и, как ни странно, ему, против ожидания, удалось быстро столковаться с верховным жрецом.

Верховный жрец не стал спорить с феллахом, что это и в самом деле бык Александр, вот только, мол, говорить об этом не полагается, потому что… Ну, одним словом, так уж сложилось, что наше общество, держится на молчаливой договоренности, и потому, дескать, хочешь не хочешь, а приходится уважать чужие убеждения.

— Так отчего же, ей-богу, не уважить тогда убеждения феллаха! Ведь и феллах для остальных людей тоже — другой человек.

Верховному жрецу, человеку порядочному и добросердечному, самому надоело лукавить, к тому же бесхитростный подход феллаха к этому вопросу затронул его за живое. Он вообразил, что подоспел удобный случай, когда можно предложить кое-какие реформы. Посовещавшись с сослуживцами, он впустил в преддверие храма народ, который толпился в ожидании перед наружными пилонами, и, сняв свое облачение, в обыкновенной светской тунике поднялся на алтарное возвышение, чтобы оттуда держать речь.

— Дети мои! — так начал он.

Но среди изумленного народа, не узнававшего его в непривычном одеянии, началось волнение.

— Дети мои! — воззвал верховный жрец. — Не одежда — главное в человеке. Разве не видите вы, дети мои, что это я — верховный жрец Осириса?

В толпе поднялся ропот.

— Так вот, дети мои! Пришло время посвятить вас в святые таинства. Не бойтесь! Я — простой, смертный человек, такой же, как и вы, и, чтобы вы меня не боялись, я снял свое облачение. Вы принимали быка, этот символ всеоплодотворяющего солнца, за самое божество. — И, обернувшись к священнослужителям, он продолжал: — Снимите завесу с дверей храма!

Толпа, никогда не видавшая внутренних помещений, поверглась на колени перед изображениями сфинксов и Осириса, которые показались за приоткрытой завесой.

Никто не смел поднять глаз.

— Встаньте же, — уговаривал жрец. — Ну, встаньте же!

Завесу сняли совсем. И изумленным взорам людей открылся в глубине храма обыкновенный хлев, а в хлеву, развалясь на подстилке, лежал священный бык и пережевывал жвачку.

— Перед вами бык Александр, — воскликнул жрец. — Вы думали, что это — бог, а на самом деле это всего лишь бессмысленная скотина. Не так ли, феллах?

По толпе прокатился вопль ужаса, и среди общего гомона послышался пронзительный женский крик:

— Он — осквернитель храма! Долой лжеца и святотатца! Не прошло и минуты, как верховный жрец был задушен женщинами. Тело его выволокли из храма и швырнули в колодец.

То же самое было проделано и с феллахом, который своим кощунством оскорбил святую ложь.

2016   книги

Чак Паланик

Люблю проект The Question и заглядываю к ним каждый день. На этот раз нашелся занятный вопрос и не менее занятный ответ на него.

Подписываюсь под каждым словом. Стоит того, чтобы опубликовать это вот тут:

Вопрос:
Имеют ли произведения Чака Паланика такую художественную ценность, которой наделяют их фанаты?

Ответ:

«Ценность имеют. Именно ту, о которой говорят фанаты. Но это не та ценность, которую стоит иметь.

Паланик — это яркая звезда заходящего постмодерна, за два часа до констатации смерти последнего. Это писатель, хорошо впитавший уроки литературных workshop’ов, умеющий строить грубую, но захватывающую интригу, ёмко сатиризировать окружающую действительность, на разные лады тянуть через текст серию последовательных метафор, и способный сотворить на целый роман может быть целого одного живого персонажа, а больше на его игровом поле в общем-то и не требуется.

Это до некоторой степени сложно, и это нужно уметь. Но это всё чечётка „смотрите-как-я-умею“. А на сугубо литературном уровне оказывается, что лучшее, что Паланик пытается сделать, он всего лишь берёт откуда-то ещё, где это делали раньше и лучше. Паланику практически нечего поставить против Пинчона, Хеллера, Воннегута и иже — людей, которые всё-таки решали большие вопросы литературы, в масштабах которых Паланик и многие другие, тоже талантливые и умелые писатели последних тридцати лет, ходят по очереди бить дохлую лошадь. Зато уж в битии дохлой лошади равным их нет, не спорю.

Всё это, на самом деле, грустно. В „Выжившем“ у Паланика есть момент, лучший за всю книгу — когда возникает перерыв между религиозными суицидниками с одной стороны и ясновидящей проституткой с другой, и главный герой вдруг описывает жизнь беспрерывной работы — „Стричь газоны, и стричь газоны, и стричь газоны. Повторить всё с начала.“ Это Паланик на своём пике. Когда ему ничего не нужно, и прямо сквозь бумагу чувствуется, как его прёт — именно от этих буквально двух-трёх абзацев, и уже думаешь, что ну вот же оно, то самое, наконец-то — но нет, глава заканчивается, и мы возвращаемся назад к воркшопу.

Это скучно. В писателях 50-х годов было уставшее, но живое сомнение. В битниках была свобода, неотличимая от тупика. В жестоких циниках 70-х и 80-х — отчаяние и ненависть. Паланик ничего не смог к этому добавить кроме стилистической романтизации патологий. А самое характерное — что он сам явно это осознаёт — неслучайно его единственный публичный ответ на критику суммируется в классическом „зачем вы обижаете писателя“. И всё это в то время, пока другие авторы его же поколения искали и находили новые вопросы, новые формы повествования.

А так да, это прекрасное продолжение традиции трансгрессивной сатиры — не лепо ли ны бяшетъ, братие, сорвать ещё каких-нибудь масок и покровов — но в своём самовоспроизводстве ставшей скорее утверждением, нежели постановкой вопроса. А хорошая литература всё-таки предпочитает вопросы.»

2016   книги   люди   мнение

Искушение. Александр Куприн

— Вот вы все говорите: случай, случай… Да ведь в том-то и дело, что на всякий пустячный случай можно взглянуть поглубже.

Позвольте заметить, что мне теперь уже шестьдесят лет. А это — как раз такой возраст, когда человеку, после всех его метаний, страстей и бурления, остаются три пути: стяжательство, честолюбие и философия. Даже, собственно, два. Честолюбие, как-никак, а все-таки состоит в стяжании, накоплении и расширении мирских или небесных возможностей.

Философом я себя назвать, конечно, не смею: слишком громоздкий титул и… как-то не к лицу-с. К тому же всегда на меня можете цыкнуть: «А покажи твой багаж и твой аттестат!» Но зато прожил я жизнь чрезвычайно большую и весьма пеструю. Видел богатство, и нищету, и болезнь, и войну, и утрату близких, и тюрьму, и любовь, и падение, и веру, и безверие. И даже — хотите верьте, хотите нет, — даже людей видел. Это немудрено, по-вашему? Мудрено-с. Чтобы другого человека рассмотреть и понять, нужно первым долгом уметь совершенно забыть о собственной персоне: о том, какое пленительное впечатление произвожу я на окружающих и сколь я великолепен на лоне природы. А это мало кто умеет, уверяю вас.

И вот, грешный человек, люблю я на склоне моих дней поразмышлять над жизнью. К тому же я теперь одинок и стар; ночи-то наши, стариковские, знаете, какие длинные? А память и сердце сохранили мне живьем тысячи событий — своих и всяческих. Но одно дело пережевывать воспоминания, как корова крапиву, а другое — сопоставлять их умно и с толком. Что я и называю философией.

Вот мы с вами коснулись случая и судьбы. Охотно соглашусь с вами: случай бестолков, капризен, слеп, бесцелен, попросту глуп. Но над жизнью, то есть над миллионами сцепившихся случаев, господствует — я в этом твердо уверен — непреложный закон. Все проходит и опять возвращается, рождается из малого, из ничего, разгорается, мучит, радует, доходит до вершины и падает вниз, и опять приходит, и опять, и опять, точно обвиваясь спирально вокруг бега времени. А этот спиральный путь, сделав в свою очередь многолетний оборот, возвращается назад и проходит над прежним местом и делает новый завиток — спираль спиралей… И так без конца.

Вы, конечно, возразите мне, что если бы этот закон на самом деле существовал, — люди давным-давно открыли бы его и читали бы будущее, как по какой-нибудь картограмме. Нет, не то. Мы, люди, знаете ли, похожи на ткачей, посаженных вплотную около бесконечно длинной и бесконечно широкой основы. Какие-то краски перед глазами, цветочки, лазурь, пурпур, зелень, и все это бежит, бежит и уходит… но рисунка, по близости расстояния, нам не разобрать. Только людям, стоящим выше жизни, над нами, — гениальным ученым, пророкам, сновидцам, блаженным, юродивым и поэтам иногда удается уловить в жизненной суматохе острым и вдохновенным взором начало гармоничного узора и предсказать его конец.

Вы находите, что я пышно выражаюсь? Не правда ли? Подождите, дальше будет еще курчавее. Конечно, если вам не скучно… Впрочем, что же и делать в вагоне, как не болтать?..

С законом, управляющим одинаково мудро как течением созвездий, так и пищеварением таракана, я охотно мирюсь, верю ему и благословляю его. Но есть Некто или Нечто, что сильнее судьбы.

Нечто, то я назвал бы его законом логической нелепости или нелепой логичности, как хотите… Я не умею выразиться. Если же это Некто, то это такой Дух, перед которым наш библейский дьявол и романтический сатана оказываются маленькими шутниками и совсем незлобивыми проходимцами.

Вообразите себе власть над миром, почти божескую, и рядом отчаянную мальчишескую проказливость, не ведающую ни зла, ни добра, но всегда беспощадно жестокую, остроумную и, черт возьми, как-то странно справедливую! Может быть, вам непонятно? Тогда позвольте высказаться пообразнее.

Возьмем Наполеона: сказочная жизнь, невероятно грандиозная личность, неистощимая власть, — и, глядь, под конец: крошечный островишко, болезнь мочевого пузыря, жалобы на пищу докторов, старческое брюзжание в одиночестве… Конечно, этот жалкий закат был только насмешкой, одной кривой улыбкой моего таинственного Некто. Однако вдумайтесь хорошенько в эту трагическую биографию, отбрасывая толкования ученых (у них ведь все объясняется просто и законно), и вот, не знаю, как вы, но я ясно вижу, что в ней уживаются рядом нелепость и логичность, а объяснить этого себе я не могу.

Генерал Скобелев. Крупная, красивая фигура. Отчаянная храбрость и какая-то преувеличенная вера в свою судьбу. Вечная насмешка над смертью. Эффектная бравада под убийственным огнем и вечное стремление к риску, какая-то неудовлетворенная жажда опасности. И вот — смерть на публичной кровати, в захватанном номере гостиницы, в присутствии потаскушки. Опять повторяю: нелепо, жестоко, но почему-то логично. Как будто обе эти жалкие смерти своим контрастом округлили, оттенили, дорисовали два пышных существования.

Древние знали этого таинственного Некто и боялись его (вспомните Поликратов перстень), но они ошибочно принимали его шутки за зависть судьбы.

Уверяю вас, то есть не уверяю, а я сам глубоко в этом уверен, что когда-нибудь, лет тысяч через тридцать, жизнь на нашей земле станет дивно прекрасною.

Дворцы, сады, фонтаны… Прекратится тяготение над людьми рабства, собственности, лжи и насилия… Конец болезням, безобразию, смерти… Не будет больше ни зависти, ни пороков, ни ближних, ни дальних, — все сделаются братьями. И вот тогда-то Он (заметьте, я даже в разговоре называю его с большой буквы), пролетая однажды сквозь мироздание, посмотрит, лукаво прищурясь, на землю, улыбнется и дохнет на нее, — и старой, доброй земли не станет. Жалко прекрасной планеты, не правда ли? Но подумайте только, к какому ужасному, кровавому, оргиастическому концу привела бы эта всеобщая добродетель тогда, когда люди успели бы ею объесться по горло.

Впрочем, к чему нам такие пышные примеры, как наша земля, Наполеон и древние греки? Я сам улавливал изредка проявление этого страшного, неисповедимого закона при самых обыденных обстоятельствах. Хотите, я вам расскажу об одном простом случае, где я въявь почувствовал насмешливое дыхание этого бога?

Дело было так. Я ехал из Томска в общем вагоне первого класса. Со мной, в числе соседей, был молодой путейский инженер, чудесный малый, добродушный толстяк. Простоватое русское лицо, холеное и круглое, белобрысый, волосы ежиком, и сквозь них просвечивает розовая кожа… этакий ласковый, добрый йоркширчик! И глаза у него были какого-то мутно-голубого поросячьего цвета.

Он оказался очень приятным соседом. Я редко видел таких предупредительных людей. Сразу он уступил мне нижнее место, сам помогал мне взгромоздить (Мой чемодан на сетку и вообще был так любезен, что становилось даже немного неловко. На станциях он запасался провизией и вином и с милым радушием угощал попутчиков.

Я сразу же заметил, что в нем кипит и рвется наружу какое-то большое внутреннее счастье и что ему хочется видеть вокруг себя людей также счастливыми.

Так это и оказалось на самом деле. Через десять минут он уже начал выкладывать предо мной свою душу. Правда, я заметил, что при первых же его излияниях соседи как-то неловко заерзали на своих местах и уж слишком преувеличенно-усердно начали наблюдать дорожные пейзажи. Впоследствии я узнал, что они слышали этот рассказ по крайней мере по десяти раз каждый. Их участи не избег и я.

Ехал этот инженер с Дальнего Востока, где провел пять лет, и, стало быть, не виделся пять лет со своей семьей, оставленной в Петербурге. Он, собственно, рассчитывал пробыть в командировке самое большее год, но сначала задержала казенная работа, потом подвернулось выгодное частное предприятие, потом оказалось невозможным оставить дело, которое стало уж чересчур большим и прибыльным. Теперь, ликвидировав все дела, он возвращался домой. Где же тут было обвинять его за болтливость: пробыть пять лет вдали от любимой семьи и возвращаться домой молодым, здоровым, с большой удачей и с неиспользованным запасом любви! Какой человек мог бы подавить в себе молчание, смирить этот страшный зуд нетерпения, которое возрастает с каждым часом, с каждой сотнею пройденных верст?

Я скоро от него узнал все семейные подробности. Его жену зовут Сусанной, или «Санночкой», а дочь носит странное имя «Юрочка». Он оставил дочку трехлетним ребенком. «Воображаю, — восклицал он, — теперь совсем уж барышня, — невеста!» Узнал я и девическую фамилию его жены, и все бедствия, которые они испытали вдвоем, когда он женился, будучи студентом последнего курса, не имея даже двух пар панталон, и каким прекрасным товарищем, нянькой, матерью и сестрой была в это время для него жена.

Он бил себя в грудь кулаком, краснел от гордости, сиял глазами и кричал:

— Если бы вы знали! Кр-расавица!.. Будете в Петербурге, я вас познакомлю. Непременно заходите ко мне, непременно. Без всяких церемоний и отговорок, Кирочная, сто пятьдесят шесть. Я вас познакомлю, и вот вы сами увидите мою старуху. Королева! У нас на путейских балах всегда была королевой бала. Ей-богу же, приходите, иначе обидите.

И всем нам он раздавал свои визитные карточки, где карандашом зачеркивал свой маньчжурский адрес и надписывал петербургский, и тут же сообщал, что эта шикарная квартира была нанята его женою всего лишь год тому назад по его настоянию, когда дела шибко пошли в гору.

Да… водопадом из него било! Раза по четыре в день на больших станциях он посылал домой телеграммы с ответом, уплаченным на другую большую станцию или просто в поезд номер такой-то, пассажиру первого класса такому-то. И надо было видеть его в тот момент, когда входил кондуктор и возглашал нараспев: «Телеграмма пассажиру первого класса такому-то». Уверяю вас, у него вокруг лица образовывался сияющий нимб, как у святых угодников. Кондукторов он награждал по-царски; впрочем, не одних только кондукторов. У него была непреодолимая потребность всех обласкать, осчастливить, одарить. Он и нам совал на память разные безделушки из сибирских и уральских камней, вроде брелоков, запонок и булавок, китайских колечек, нефритовых божков и другие мелочи. Были между ими вещи очень ценные как по стоимости, так и по редкой художественной работе, и, знаете, невозможно было отвязаться от него, несмотря на стеснительность и неловкость принимать подобные подарки, — так уж он убедительно и настойчиво просил. Ведь это все равно, как не устоишь, когда ребенок упрашивает вас взять у него конфетку.

С собой же он вез пропасть вещей как в багаже, так и в вагоне, и все это были подарки для «Санночки» и для «Юрочки». Чудные вещи были: курмы китайские шелковые бесценные, слоновая кость, золото, миниатюры на сардониксе, меха, расписанные веера, лакированные шкатулочки, альбомы, — и надо было видеть слышать, с какою нежностью, с каким восторгом говорил он о своих близких людях, показывая эти вещи.

Пусть его любовь была немного слепа, чересчур шумна и слишком эгоистична, пусть она была даже чуть-чуть истерична, но клянусь вам, что сквозь эти условные и пошлые завесы я прозревал настоящую громадную любовь, — любовь острой и жгучей напряженности.

Тоже помню. На одной станции делали прицепку вагона, и стрелочнику, отрезало ступню. Немедленно вагонная публика, — самая праздная и дикая, самая жестокая публика в мире, — полезла глазеть на кровь. Но инженер, не останавливаясь в толпе, подошел скромно к начальнику станции, поговорил с ним немного и передал ему из бумажника какую-то сумму, должно быть, немалую, так как красная шапка была приподнята очень почтительно. Сделал он это чрезвычайно скоро: один только я видел его поступок, — у меня на эти вещи вообще глаз замечательный. Впрочем, видел я также и то, как он, воспользовавшись задержкой поезда, успел все-таки юркнуть в телеграф.

Вот как сейчас помню его идущим поперек платформы: форменная белая фуражка на затылке; широкая, длинная рубаха-косоворотка из прекрасной чесучи; через одно плечо ремень с биноклем, через другое, накрест, ремень с сумкой, — идет — из телеграфа такой свежий, мясистый, крепкий и румяный, со своим видом раскормленного, простоватого деревенского парня.

И чуть большая станция — сейчас же ему телеграмма. Кондукторы так избаловались, что уже сами бегали справляться на телеграф, — нет ли для него депеши. Бедный мальчик! Не мог он скрыть в себе своей радости и читал нам телеграммы вслух, точно у нас и других забот не могло быть, кроме его семейного счастья. «Будь здоров, целуем, ждем нетерпеливо, Санночка, Юрочка». Или: «С часами в руках слежу по расписанию от станции до станции твой путь, душой и мыслью с тобой», — и все в этом роде. Ей-богу, была даже одна такая телеграмма: «Поставь часы по Петербургскому времени, ровно в 11 гляди на звезду Альфа Большой Медведицы, — я тоже».

Между нами был один пассажир — владелец, бухгалтер или управляющий золотого прииска, сибиряк, ликом вроде Моисея Мурина: сухое длинное лицо, густые черные суровые брови и длиннейшая, пышная седеющая борода, — человек, как видно, чрезвычайно искушенный жизненным опытом. Он осторожно заметил инженеру:

— А знаете, молодой человек, вы напрасно телеграммами так злоупотребляете,

— Что вы? Каким образом напрасно?

— А так, что нельзя же все время дамочку держать в таком приподнятом и взвинченном настроении. Надо и чужие нервы щадить.

Но он только рассмеялся и похлопал мудрого человека по колену.

— Эх, батенька, знаю я вас, людей старого завета. Вы в дорогу-то собираетесь тишком-тишком, норовите нагрянуть нежданно-негаданно. А все ли, мол, у меня в порядке около домашнего очага? А?

Но иконописный человек только шевельнул своими бровищами и ухмыльнулся.

— Ну-к что ж. И это — иногда невредно.

От Нижнего с нами ехали уже другие пассажиры, от Москвы — опять новые. Волнение моего инженера все нарастало, — что с ним было делать? Он умел быстро со всеми перезнакомиться. С женатыми людьми говорил о святости очага, холостым пенял на неряшливость и разор холостой жизни, с девицами сводил разговор на единую и вечную любовь, с дамами толковал о детках. И сейчас же переходил к своей Санночке и своей Юрочке. До сего времени у меня в памяти осталось, как его дочурка говорила: «А я в жолтыф сапогаф», «против нас ваптекарский магазин». И еще один разговор. Она тискала кошку, а кошка мяукала. Мать ей говорит: «Оставь, Юрочка, кошку, ей больно». А она отвечает: «Нет, мама, это кошке в удовольствие». И еще, как она увидела на улице воздушные шары и вдруг сказала: «Мама, какие они восторгательные!»

Мне все это казалось нежным, трогательным, но немного, признаюсь, и скучноватым.

Утром мы подъезжали к Петербургу. День был мутный, дождливый, кислый. Туман не туман, а какая-то грязная заволока окутывала ржавые, жидкие сосенки и похожие на лохматые бородавки мокрые кочки, тянувшиеся налево и направо вдоль пути. Я встал раньше, чтобы успеть умыться, и в коридоре столкнулся с инженером. Он стоял у окна и поглядывал то на дорогу, то на часы.

— Доброго утра, — сказал я, — что вы делаете?

— Ах, здравствуйте, доброго утра. Да вот я проверяю скорость поезда, — теперь идем около шестидесяти верст в час.

— По часам проверяете?

— Да. Это очень просто. От столба до столба, видите ли, двадцать пять сажен — двадцатая часть версты. Стало быть, если мы проехали эти двадцать пять сажен со скоростью четырех секунд, то часовая скорость равна сорока пяти верстам; если в три — то шестидесяти, а — в две — девяноста. Впрочем, можно узнать скорость и без часов, — нужно только уметь отсчитывать секунды: надо как можно скорее, но, однако, явственно, считать до шести, вот так: раз, два, три, четыре, пять, шесть… раз, два, три, четыре, пять, шесть… — это способ австрийского генерального штаба.

Так он говорил, бегая глазами и переминаясь на месте, но я, конечно, отлично знал, что весь этот счет австрийского генерального штаба — один только отвод глаз и что просто-напросто инженер обманывал свое нетерпение.

За станцией Любань на него даже жалко стало смотреть. Он на моих глазах побледнел, осунулся и как будто постарел. Он даже говорить перестал. Притворялся, будто бы читает газету, но видно было, что это занятие ему противно и тошно, да и держал он газету иногда вверх ногами. Посидит-посидит на месте минут пять и снова бежит к окну, и опять сядет и дергается на месте, точно подталкивает поезд вперед, и опять подойдет к окну в проходе и давай проверять по часам, — так и вертит головой влево и вправо. Ах, как я знаю, — да и кто не знает? — что дни и недели ожидания пустяки в сравнении с этим последним получасом, с последнею четвертью часа.

Но вот наконец семафор, бесконечная путаница пересекающихся рельсов, вот длинная деревянная платформа, бородатые артельщики в белых фартуках… Инженер надел свое форменное пальто, взял ручной сак и вышел на переднюю площадку. Я же выглянул в окно, чтобы крикнуть носильщика, как только поезд остановится. Из своего окна я отлично видел инженера, который также высунулся из открытой двери, что веет на ступеньки. Он заметил меня, закивал головой и улыбнулся, но я успел издали заметить, что он был поразительно, неестественно бледен в эту минуту.

Мимо нашего вагона мелькнула высокая дама в какой-то серебристой кофточке, в большой бархатной шляпе, под синей вуалью. Была с ней и девочка в коротком платье, с длинными ножками, в белых гамашах. Обе они тревожно посматривали, одновременно провожая головами каждое окошко. Но они пропустили. Я слышал, как инженер крикнул странным, глухим и вздрагивающим голосом:

— Санночка!

Кажется, обе обернулись. И вдруг… Короткий, страшный вопль… Никогда не забуду… Какой-то ни на что не похожий крик недоумения, ужаса, боли и жалобы…

На секунду я увидел голову инженера, без шапки, где-то между низом вагона и платформой, увидел не лицо, а его светлые волосы ежиком и розоватое темя, но голова только мелькнула, и больше ничего не осталось…

Потом меня допрашивали, как свидетеля. Помню, как я все пытался успокоить его жену, но что в таких случаях скажешь? Я видел и его: расплюснутый, исковерканный, красный кусок мяса. Он уже и дышать перестал, когда его вынули из-под вагона. Передавали, что ему сначала отрезало ногу, но он инстинктивно хотел поправиться, повернулся и попал под колеса грудью и животом.

И вот подходит самое страшное во всем том, что я вам рассказываю. В эти тяжелые, никогда не забываемые минуты меня ни на момент не оставляло странное сознание: «Глупая смерть, — думал я, — нелепая смерть, жестокая, несправедливая, но почему-то с самого первого момента, сейчас же после его крика, мне стало ясным, что это непременно должно было случиться, что эта нелепость логична и естественна». Почему это было так? Объясните мне. Разве здесь не чувствовалась равнодушная улыбка моего дьявола?

Вдова его (я потом был у нее; она меня очень подробно и много расспрашивала о нем) так и говорила, то оба они искушали судьбу своей нетерпеливой любовью, уверенностью в свидании, уверенностью в завтрашнем дне. Что же… может быть… я ничего верного не знаю… На Востоке (а ведь это истинный кладезь древней мудрости) человек никогда не скажет, что он намерен сейчас или завтра сделать, не прибавив «Инш Алла», что значит: «Во имя бога» или же: «Да будет воля бога».

Но мне все-таки кажется, что здесь было не искушение судьбы, а все та же нелепая логичность таинственного бога. Ведь большей радости, чем это взаимное ожидание, когда, побеждая расстояние, они издали сливались вместе, — большей радости эти люди, наверное, никогда бы не испытали. Бог знает, что их ждало завтра! Разочарование? Утомление? Скука? Может быть, ненависть?

2016   книги
Ctrl + ↓ Ранее